Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет никого, — доложил Павел. — До грибов, до ягод и делать тут нечего.
Из переплетенного густо кустарника Талдыкин высвободил ветвь смородины с беловатыми ягодами, пожевал их, определил, что это кислица — так называют на Енисейском севере красную смородину — и сказал:
— Через недельку-две поспеет. Здесь много ее кругом. Бывало, остановлюсь у Игарки с пароходом, пока занимаюсь торговлей да разговорами, матросы сбегают на берег, в смородинник. Мигом по полной фуражке набирали… — Тяжело, медленно передохнул. — Вот что, Павел: увидишь сестру Маришу, поклонись ей от меня.
— Без шуток?
— Без шуток. Скажи, видел на пароходе. Едет, мол, комиссаром на остров. Выдумай какой-нибудь. Новый, мол, открыли. А когда поспеет кислица, завлеки сюда по ягоды вместе с дочкой.
— А этот заказец зачем тебе? — спросил Павел, будто скрипнул зубами.
— Поглядеть хочу на них.
— Все на чужое добро заришься, никак отстать не можешь.
— Не попрекай меня этим. Мариша не чужая мне. Я ей всю жизнь отдал. Всю душу. — Влас Потапыч так разволновался, что вскочил, выпрямился в полный рост, высоко поднялся над кустарником. — И добро собирал, хранил для нее.
— Сестрица не просила тебя об этом и совсем не должна показываться, выставляться перед тобой. — Павел сильно потянул Талдыкина книзу: — Не торчи столбом, сядь!
— Она по кислицу приедет. У нее свой интерес будет. А я тишком из кустов погляжу на нее. — Ландур опустился на коленки и горячо захрипел в лицо Павлу. — Я вашей Марише свою главную тоску отдал. Могу я за эту тоску взглянуть на нее в последний разок? — Он переполз на коленках поближе к кустарнику и, разобрав его руками, высунул на момент голову. — Могу вот так?!
— А я говорю, сестрица не просила тебя тосковать. Сам напустил на себя тоску, сам и мыкай ее! Ишь захотел чего: пусть покажется. — Теперь вскочил Павел, замахал руками. — За что казаться-то? Ну, за что? Гордость свою богатую потешить хочешь: Павел-де приволок ко мне свою сестру напоказ. А вот не увидишь. У нас тоже есть гордость. И наша, ширяевская, может, похлеще твоей, перебьет твою. — Павел до побеления пальцев сжал кулаки, будто схватился за пароходный штурвал у порога, тряхнул ими. — Вот и перебьет! Прощай, Влас Потапыч, живи, обнимайся на здоровье со своей гордостью! — И быстро ушел.
Проводив Павла долгим ненавидящим взглядом, Талдыкин подхватил узел, в котором была собачья доха, котелок, кружка, ложка да немного снеди, и побрел вверх по речке, где чернели высокие каменные утесы, решил поискать другое, более надежное местечко. Не меньше, чем Павел его, боялся и он Павла, боялся, что Павел приведет милицию. «Хоть и крепко привязан ко мне, а вырваться все пробует, — раздумывал Талдыкин. — Шальной, как и прежде, такой все может. Вот другой, Иван, посмирней будто. Этого приспособить бы».
Среди утесов нашлось немало укромных местечек; кроме того, с утесов хорошо было видно и город и реку. Талдыкин выбрал пещеру с выходом в сторону города, оглядел, куда можно убегать, если нагрянет погоня, и, завернувшись в доху, лег спать с тем особым спокойствием и безмятежным счастьем, какое бывает у человека, который долгие годы скитался по морям, в горных и лесных дебрях, перенес много трудов, опасностей и умирать приготовился на чужбине, но уцелел и вернулся на родину.
Никогда раньше не испытывал Ландур спокойного, ясного счастья. В молодости мучился завистью к богатым и удачливым. А когда разбогател — будто пришло оно: было лестно иметь пароходы, выслушивать униженные просьбы, сознавать себя хозяином реки и тундры, владыкой пяти народов, но это богатое счастье сильно портила тревога не обеднеть, каменное упрямство Мариши и ненависть, горевшая под смирением и покорностью обездоленных.
Последние десять лет, с той ночи, когда попробовал угнать «Север», кипел, как в огне, от злобы и страха. До того у него были кое-какие надежды: «Угоню „Север“, уйду в тундру на Хатангу. Ищи ветра в поле». Иногда Влас Потапыч осмеливался мечтать и о большем: «Уйду в Англию, в Германию. Примут: мало ли пушнинки-то спровадил им. А потом, когда англичанином стану, и назад можно будет. Приеду от какой-нибудь фирмы пушнину закупать, приеду с заграничным пашпортом, в цилиндре. Вот тогда попробуй меня, пощупай».
Но Павел, отказавшись проводить «Север», разбил и все мечты и все надежды, осталось Талдыкину одно — бегать по чужой земле, под чужим именем, спасать свою шкуру. Он понимал, что здесь, на своей земле, ему опасней, чем во всяком другом месте, а сердце не хотело уходить, сердце говорило, что везде будут только бесплодные мытарства, а главное дело, окончательное назначение Власа Потапыча все-таки здесь, в Игарке.
В пещерке, где приютился Ландур, было сумрачно, как под пологом, комары не залетали дальше входа, и Влас Потапыч заснул скоро, спал долго, крепко, отоспался за все годы скитаний.
Проснулся он с тем же неуместным и удивительным чувством, с каким заснул, будто все дороги миновали, он пришел домой. Долго потягивался он, зевал и подсмеивался над собой: «Какой все-таки дурачина. Тебя, наверно, давно обходят, как волка, скоро крикнут: „Ату его! Ату!“ А ты скребешь поясницу. Какой дурачина!»
VII
Жизнь в городе начиналась с семи утра, начинали ее водоноски.
Первой обычно выходила Секлетка и шла быстро, широкими мужскими шагами. Она каждый день приносила по десяти ведер.
Второй выходила Маша, невеста замерзшего плотника Жаворонкова (вдовица Маша, как прозвали ее). Она работала в городской столовой. В противоположность Секлетке Маша ходила медленно, как за иконой, низко опустив голову с гладким печальным пробором.
В тех местах, откуда приехала Маша, был обычай — вдове обязательно вдовствовать не меньше года, а невесте, схоронившей жениха, год не заводить нового, быть задумчивой и печальной.
Потом выходили домохозяйки. Им вода требовалась только для своих семейных нужд, и они не торопились, поджидали друг друга, у Енисея скапливались большим крикливым хороводом.
Этот порядок, державшийся больше года, неожиданно был нарушен. В одно утро на повороте с Портовой улицы к реке водоноски встретили бочку.
— Вода? — спросили они.
— Вода, — ответил водовоз.
— Кому?
— Да хошь кому. Становись в очередь!
— Врешь! Чай, по больницам да по столовым.
— Всем, всем. Только вот что, барыни-единоличницы, по домам развозить я не буду: на наших дорогах и воду всю расхлещешь, и бочку живо расторкаешь.
— И не вози, не надо, в кручу-то подними, в кручу.
— Вот поднял, разбирайте! — Водовоз остановился. — Секлетинья Павловна и Маша могут без очереди: они казенные.
Женский хоровод перекочевал от реки в город. Собирался он дважды в день, утром и вечером. И дважды в день на поворот, где останавливался водовоз, стекались все городские новости, возникали легенды, сказки, сплетни.
Инженер Тиховоинов шел домой от Коровина. Под мышкой у него был сверток чертежей и проектов второго лесопильного завода, которые раскритиковал Коровин. Тиховоинов предлагал строить завод на деревянных стойках, заглубленных в землю на три метра.
— Опять та же старая песня, — сказал Коровин про эти проекты. — Строить так — все равно что строить на киселе. Через год под заводом, где день и ночь будут кипеть котлы, эти ваши три метра расползутся в жидель.
Тиховоинов заспорил:
— Я не верю, чтобы печка и даже целая котельная могли растопить мерзлоту. Тут у вас заскок.
— И в Авдонин барак не верите?
— Тем более. Весь ваш танец вокруг этого барака смешон. И к лицу шаману какому-нибудь, а инженеру никак не подходит.
— И в ваши домики, которые вы сами проектировали и строили, тоже не поверите?
— Они пока стоят и будут стоять.
— До весны, а весной пустятся вдогонку, за бараком.
Тиховоинов взял проекты и ушел, не попрощавшись.
Проходя мимо водоносок, все еще злой на Коровина, он приостановился, приподнял шляпу и сказал:
— Здравствуйте, счастливые гражданки! Поздравляю с водопроводом!
— Товарищ Тиховоинов, зайдите, — зашумели водоноски. — Нас никто не обходит. Скажите, старичок-то жив, здоров? Что же примолк, не показывается? А не ошиблись, не привезли кукушку вместо орла?
— Не берусь судить. Коровин — наш главный инженер, а я середнячок. Как же я могу судить! Молчит — значит, есть причины. По-разному молчат, кто от большого ума, а кто…
— В земле-то что выглядел, не знаете?
— Мерзлоту, лед.
— Месяц свербили, неужели все лед?
— Говорит, все лед. Водицу вот из бочки берете.
— Ему, может, мерещится, у него, может, везде лед?
Тиховоинов усмехнулся и поспешил раскланяться.
Он жил в отдельном трехкомнатном домике, самом благоустроенном в городе. В то время, как другие были «огорожены ветром», не имели ни дровяников, ни подвалов, ни отдельных уборных, вокруг этого домика стоял решетчатый забор с резной калиткой, двор засыпан галькой и песком, был дровяник, собачья конура, погреб, вырытый в вечной мерзлоте, застекленная терраска, две уборных, зимняя и летняя, к калитке проведен звонок.