Императрицы - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Для наших генералов оный святыня большая, нежели дворец Зимний, — вырвалось у Шувалова.
— Казаки полковника Краснощекова ворвались в Шарлоттенбург, разграбили и сожгли его. Они захватили мундир лютого короля, синий, с красными обшлагами, с серебряным аксельбантом и шитой звездою Черного Орла, пару перчаток, его белье…
— Королевские подштанники мне мало интересны, — пренебрежительно и брезгливо сказала государыня.
— Они вместе с австрийцами уничтожили драгоценную коллекцию антиков, доставшуюся королю от кардинала Полиньяка. Пруссаки отступили на Шпандау, и граф Фермор послал меня с моими гренадерами и казаками Федора Ивановича Краснощекова преследовать неприятеля. Мы настигли арьергард генерала Клейста и знатно порубили его. Батальон егерей Вунша был нами окружен и сдался нам. Я шел дальше, настигая главные силы, когда в ночь на тридцатое сентября получил приказание спешно отойти от Берлина и идти на Франкфурт.
Панин замолчал. Государыня продолжала стоять у окна. Она окинула усталым, измученным взглядом всех, бывших в зале, и обратилась к Воронцову:
— Михаил Илларионович, скажи, что же? Сие измена?..
— Ваше величество, о графе Тотлебене давно «эхи» ходили, что он в сношениях с прусским королем.
— Что уже говорить о сем, Михаил Илларионович!.. Племянник мой, урод, черт его возьми совсем, говаривал не раз: «Король прусский великий волшебник, он всегда знает заранее наши планы кампании».
— Союзники наши впрямь подумают, что мы только умеем города жечь, а не брать, — сказал Шувалов.
— Пусть их думают, что хотят, — усилием воли овладевая собой, спокойно сказала императрица. — Важно не мнение о нас союзников, а наше собственное. Все сие ужасно. Суд и военная коллегия разберут вины Тотлебена и Салтыкова… Доблестно сражавшихся я награжу по заслугам. Тебя, Петр Иванович, не забуду… Алексей Григорьевич, — обернулась государыня к Разумовскому, — съезди, пожалуй, в арсенал, отбери клинок хороший златоустовский и прикажи гравировщику надпись с моим подписом сделать: «Божиею милостью мы, Елизавета I, императрица и самодержица всероссийская», — ну, знаешь, как всегда, — «жалуем сею саблею походного атамана войска Донского полковника Федора Ивановича Краснощекова за… Берлин»?.. Нет!.. Что уж!.. Где уж Берлин!.. К черту Берлин!.. Был и нету Берлина!.. Сдали, проклятые изменщики!.. — «за его подвиги и верные и полезные службы»… И подпись — «Елизавет»… Моею рукою…
Императрица поклонилась и с темным, налитым кровью лицом, шатающейся, усталой походкой пошла в свои покои.
По всей России с большим торжеством объявили о взятии Берлина, войскам были розданы награды. Наружно ничем и никак императрица не показала своего недовольства.
XVII
Берлин — была мечта императрицы на закате ее дней. Взять Берлин, «окоротить» лютого короля, передать в завещании престол своему внуку, маленькому Павлу Петровичу, назначив регентшей великую княгиню Екатерину Алексеевну, — вот что считала Елизавета Петровна своим долгом перед Россией. Но по слабости человеческой все откладывала писание завещания до завтра. Все казалось ей, что здоровье, бодрость и молодость к ней еще вернутся.
Взять Берлин и «окоротить» короля казалось делом простым и легким. Императрица знала, в каком отчаянном положении находился Фридрих. Он рассчитывал уже на помощь турок, искал какого угодно мира. Он думал только о том, чтобы не потерять всего и сохранить хотя бы остатки прежних владений, пускай даже не оружием, но переговорами. Он уже не верил в войска и в победу над русскими. Его мог спасти, по его собственным словам, только «его величество случай».
Берлин сорвался… Императрица знала, что ее союзница Франция не хочет, чтобы Пруссия стала русским владением. В Петербурге зашныряли официальные посланцы и просто темные личности, пошли «эхи» — о подкупе Бестужева, в коллегии иностранных дел торговались, предлагая заменить Пруссию одним из польских владений, хотя Польша в коалиции не участвовала.
Это казалось прямому, открытому, солдатскому сердцу императрицы гнусным и возмущало ее.
Она видела измену союзников, их зависть и недоброжелательство, она убеждалась в продажности своих генералов и самых приближенных вельмож, это расстраивало ее, и к ней вернулись былые страхи долгих, зимних петербургских ночей. Призраки прошлого, которые ей удалось было прогнать своими успехами, победами ее войск, весельем балов и маскарадов, гуляний и каруселей и охот, снова появились. Страшной казалась ей ее высокая большая опочивальня. Так живо представляла она себе «ту» спальню, что вдруг озарилась светом свечей внесенного солдатом канделябра, где заметались потревоженные тени и где увидела она насмерть перепуганное лицо Анны Леопольдовны.
Она казалась самой себе теперь такой одинокой и всеми покинутой. Она приблизила к себе оттолкнутую ею было великую княгиню Екатерину Алексеевну, большою радостью было для нее, когда к ней приводили ее восьмилетнего внука, милого «Пунюшку» — Павла Петровича. Она ласкала его мягкие волосы, радовалась его остроумным ответам и, пытливо вглядываясь в его глаза, искала в них «искру Петра Великого».
Берлин, измена Тотлебена, непростительная трусость Салтыкова сломили ее уже сильно надломленное здоровье. Чаще и сильнее стали кровотечения, лихорадки неделями не оставляли ее, но главное — ее красота ее покидала.
Она подходила к бюро из карельской березы с бронзовыми украшениями, доставала лист пергамента, на котором четким, красивым, каллиграфическим почерком была выписана последняя ода Ломоносова на день восшествия ее на престол 1761 года. Опустив потухшие глаза, она читала:
Владеешь нами двадцать лет,
Иль лучше льешь на нас щедроты…
Императрица подняла глаза. Ее мысль унеслась куда–то далеко. «Двадцать лет!.. Как скоро миновало время!.. Как было не пройти и ее красоте и ее молодости? Целая жизнь прошла… Жизнь прошла… Прошла… И впереди?..» Рассеянно и бездумно побежали глаза по длинным, певучим, плавным строфам, где вся жизнь ее отражалась как в зеркале. «Да, все сие так… Так, кажется, и было… Только?..» Глаза остановились, прочли, перечли, потемнели, тяжкая мысль в них проблеснула.
От стрел российские Дианы
Из превеликой вышины
Стремглавно падают титаны.
Ты, Мемель, Франкфурт и Кистрин,
Ты, Швейдниц, Кенигсберг, Берлин,
Ты, звук летающего строя,
Ты, Шпрея, хитрая река,
Спросите своего героя:
Что может росская рука?..
Великая Елизавет
И силу кажет и державу;
Но в сердце держит сей совет:
«Размножить миром нашу славу
И выше, как военный звук,
Поставить красоту наук…»
«Неправда!.. Ложь!.. Лесть!.. Все сие было и прошло… Сейчас ей ничего не надо. — Она бросила листы в ящик и захлопнула бюро. — Как оное все далеко от нее. Берлин? Шпрея — хитрая река?.. Три дня!.. Всего три дня!.. Стоит ли писать о сем?.. Слава русского оружия — дым!.. А вся жизнь не те же ли три дня?.. Все суета сует!..»
Теперь часто, проснувшись утром и сделав свой туалет, государыня снова ложилась в постель и лежала, никого с делами не принимая. Приходили придворные дамы, рассказывали петербургские «эхи», — она не слушала их. Иногда в спальню призывали итальянского тенора Компаньи, вносили клавикорды, и, полузакрыв глаза, государыня слушала нежный голос, певший итальянские песни.
К вечеру гости удалялись. Государыня продолжала лежать на спине с высоко поднятой на подушках головой, с открытыми глазами. Подле в кресле сидел Алексей Григорьевич Разумовский. Он опять стал для нее самым дорогим и близким человеком. Часы шли, унося время… и жизнь. Государыня тяжко вздыхала.
— Ты бы заснула, моя мамо.
— Не могу, Алеша.
— А що… Нема сна?..
— Ушла, Алеша, моя красота. А ушла красота — и жить что–то не хочется.
— О, чаривниченько моя, ты все так же прекрасна… Всякому овощу свое время… Ты еще прекраснее стала. Посмотри, как гарна природа осенью, еще лучше, чем летом…
Она улыбнулась его ласковым словам. Бесконечная печаль была в этой улыбке.
— Пусто, Алеша, кругом. Не верю я больше ни людям… ни себе. Хотела я сделать большое дело. России послужить хотела… По отцовскому следу хотела идти… И что же?.. Пусто… Пусто… Ничего не сделано… Ничего нет.
— Добре!.. Подивиться!.. Такого прекрасного царствования и при отце твоем, Петре Великом, не было. Е, ни, треба знати, що было, когда ты была еще цесаревной. Смертную казнь ты, моя мамо, отменила. Сколь многим сиротам слезы тем самым утерла.
— А отсечь руку, вырвать ноздри?.. Легкое ли то дело?.. Разве что женщин лютой казнью не наказывала.
— Таможни внутренние убрала. Дворянский банк устроила… Доимочную канцелярию упразднила… Финансы гарненько поправила.
— Пропивают денежки дворяне. Сама я их в роскошь да в расходы втянула, за Версальским двором гоняючись.