Императрицы - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ату!!! Ату яво!.. А–та–та–та–та!.. — раздавались крики.
— Дяр–ржи!.. Дяр–ржи яво!..
Стрела просвистала над ухом Шверина, и звук ее порхающего полета показался Шверину отвратительным. От него пересохло у него в горле и во рту стал противный металлический вкус. Он дал шпоры коню, ударил его хлыстом и стал было уходить. Но, спускаясь с холма, он попал на топкий луг, конь увяз задними ногами и пока справился — вот они — подле него были казаки.
Один, в розовом халате, перебросив пику товарищу, смело по болоту подлетел к Шверину и схватил его лошадь под уздцы. Шверин не сопротивлялся. Казаки переговаривались между собой на непонятном Шверину языке.
— Ты чего ж, Канфара, один–то управишься?
— А то нет…
— Ить он какой здоровый… Чистый бугай… Поди, енарал…
— Ну–к что ж, доведу и енарала.
— Ты яво краешком леса… По–над озерами… Так ладнее будет.
— Сам понимаю.
Часа два Шверин с казаком ехали стороной поля сражения, и странно было молчание леса, когда кругом шел грохот и гул пальбы и музыка мешалась со страшными человеческими криками. За какой–то деревней вдруг показались зеленые фуры русских обозов, палатки и солдаты, мирно варившие что–то в котлах. У одной из палаток стояли часовые, подле нее казак остановился. Из палатки вышел прекрасно одетый офицер в темно–зеленом, шитом золотом кафтане. Шверин обратился к нему по–французски:
— Где я нахожусь и кто вы такой?..
— Я — поручик Бибиков… Адъютант генерала Фермора. Вы у нас в плену. А кто вы?..
Из палатки еще вышло несколько русских офицеров.
Казак спрыгнул со своей лошади, пустил ее и держал лошадь Шверина под уздцы.
— Я граф Шверин, адъютант его величества короля. Я прошу вас отпустить меня на честное слово в Кюстрин, чтобы забрать слугу и вещи. Я сдаюсь военнопленным и ручаюсь своим словом, что вернусь.
Бибиков не знал, что ответить. Один из офицеров, который был старше, сказал по–русски:
— Александр Ильич, при графе Апраксине так делали, что офицеров на пароль отпускивали… И в шведскую войну то же бывало.
— Хорошо, — сказал Бибиков и обратился к казаку: — Как твоя фамилия, станица?..
— Чегой–та?..
— Как звать–то тебя?..
— А, звать–то?.. Звать — Ондрей…
— Ишь ты какой?.. С тобою и не столкуешь. Другой офицер пришел на помощь Бибикову.
— Чей ты? — спросил он.
— А?.. Я–то, — обрадовался казак. — А?.. Канфара…
— Ну вот что, Канфара, ты доведешь немецкого генерала до линии и там его отпустишь к своим.
— Што ты, барин, — изумился казак, — не с ума ли сошел, как его пустить?.. Ить уже он наш. Пусти–тка, так конь такой добрый, тотчас унесет, и не сустичь будет.
Офицеры переговорили между собою и решили, что, пожалуй, казак и прав. Шверину предложили спешиться и повели в штабную палатку.
В семь часов вечера конница Зейдлица прекратила атаки. Прусская пехота находилась в таком состоянии, что двинуть ее вперед было совершенно невозможно.
В вечереющей дали было видно, что русские полегли рядами, как скошенная трава.
Прусские драгуны собрались подле ставки короля и рассказывали о своих атаках.
— Ваше величество, мы их рубим саблями, а они целуют ствол ружья и не выпускают его из рук. Еще никогда ничего подобного с нами не было.
— Да, — процедил сквозь зубы король, — эти северные медведи неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фронте бросили меня, побежав, как старые………….
Фридрих просматривал пометки в своей записной книжке. Как часто менялись они, как мало соответствовали действительности, как все сражение разыгралось не так, как он привык, не по правилам, как могли эти дикари, по мнению Фридриха, сами вести бой вне всякого управления.
«Фермор сдается», — значилось в книжке и сейчас же следовала запись — «Фермор сдался»… и внизу пометка: «Впрочем, я еще не уверен в этом…» Где же он сдался?..
Фридрих поднял светлые глаза к небу и проговорил:
— Какой победитель не обязан только своему оружию и своим успехом, и своим счастьем?
«Триумф и счастье, — думал он, — фортуна… все это даром не дается, все это надо завоевать…» Он повернулся к Зейдлицу и спросил его:
— Что делают русские?..
— Ничего.
— Как ничего?..
— Их фронт стал поперек их прежнего фронта, но это им нисколько не мешало драться. Они взяли часть наших пушек, мы взяли часть их.
— Ага, значит, шуваловские гаубицы перестали быть секретными… Ну, а все–таки?..
— Они стоят на месте, чистят ружья, кое–где слышна песня.
— Песня?.. Атаковать ты можешь еще раз?.. На рассвете, завтра?..
— Могу попробовать.
— Попробовать?.. Попробовать… Милый Зейдлиц, ты мне никогда еще так не говорил. Тогда уже ничего не надо.
Король примолк и смотрел вдаль. Надвигалась темная августовская ночь. Кисло пахло порохом и кровью. Издали неслись, становясь все слышнее, какие–то томящие протяжные звуки. Стонали раненые.
Фридрих нахмурился.
— Что же, по–твоему, они нас победили? Зейдлиц не ответил.
— Мы разбиты? — с раздражением в голосе сказал Фридрих.
— Нет… Но атаковать мы не можем.
— А если они нас атакуют?..
— Я думаю, они нас тоже не атакуют.
— Какое идиотское положение… Ну, идем ужинать. Со временем придет и совет. А где мой Шверин?.. Убит?..
— Я слышал, что он попал в плен.
— Этого только недоставало! Одно из самых глупых моих сражений. Ты знаешь, Зейдлиц, если бы не блистательная деятельность твоей конницы и если бы не гениальное твое ею руководство — мое положение было бы… дррянь!.. Вот тебе и Фермор!.. Пошли адъютантов приказать очистить поле сражения и собираться сюда, к Вилкенсдорфу.
Фридрих тяжело поднялся на крыльцо избы, где ему готовили ужин и ночлег, и вошел в горницу.
Крестьянка в коричневой кофте робко жалась в углу. При входе короля она стала низко, в пояс кланяться. Фридрих поднял на нее серые, умные, озабоченные глаза.
— Что вам? — сказал он.
— Вот, батюшка король… Просьба у меня к тебе. Как осчастливил ты, ваше величество, меня, вдову горемычную, пожалей ты меня и далее. Сын у меня растет… Дай ты ему какое ни есть место у себя.
— Ну!.. Ну!.. — сказал задумчиво Фридрих. — Как вы хотите, моя милая, чтобы я дал место вашему сыну, когда я сам не знаю, останусь ли на своем?
Он сел на деревянный табурет и, облокотясь на стол, ерошил парик на голове.
XV
Григорий Орлов был трижды ранен в этом страшном сражении. Последний удар был нанесен ему прусским драгуном. Тяжелая сабля рассекла лоб его прекрасного лица и залила ему глаза кровью. От сильного удара, от потери крови, от утомления и голода он лишился чувств. Когда очнулся, кругом была полная ночь, одиночество и тишина. Над ним было небо, покрытое, вероятно, облаками. Кое–где в просветах мерцали мелкие звезды. В томительную тишину ночи то тут, то там врывались жалобные, за душу берущие стоны.
— Воды!.. Воды!.. — кричал кто–то по–русски, казалось, совсем недалеко.
— Спасите, — неслось по–немецки.
Русские и немецкие солдаты мешались, и потому, что во мраке ночи не было видно тех, кто так страстно взывал о помощи, Орлову были особенно страшны эти голоса ночи. На него напал ужас. Обычное его легкомысленное отношение к жизни и к судьбе сменилось страхом. Что же будет, если он так и останется на поле?
«Жизнь — копейка, а судьба — индейка, — подумал он, — но попасть в плен?.. Какой позор!.. И что я буду делать в плену?.. Сие преужасно… Раны болят… А, да ну их!.. Надо искать своих… Смелее, Григорий».
Нога, простреленная пулей, распухла и была как бревно, однако повиновалась ему, оборванное штыком плечо саднило тупой болью, но больше всего мешала рана на лбу. Орлов встал и сделал несколько шагов. Он натыкался на тела убитых, на брошенную амуницию, казалось невозможным идти. Он присел на труп лошади.
— Куда я иду?.. Разве я знаю?.. — прошептал он и сам испугался своего голоса. — Где наши и где неприятель?.. Все перемешалось, и кто победил?.. Почему так тихо и темно?.. Почему не видно костров? Там, сзади чуть краснеет зарево потухшего большого пожара. Там Цорндорф. А кто в нем?.. Наши или его?.. Как отчаянно кричат и стонут раненые…
Он прислушался. Новый звук вошел в тишину ночи. Стучали колеса повозок.
— Кто уходит и куда?.. Они или мы?.. Нет, надо куда–то идти.
Он встал. Перед ним было поле, казавшееся черным. Он стоял, не зная, куда же идти.
Ждать до утра казалось ужасным. Беспутная его жизнь, петербургские приключения проносились перед ним, и казалось, что они были в бесконечной дали… «Красотки, красотки!.. Тысяча чертей в табакерку!.. Нет, хорошо жить… Надо все–таки жить… Замыть раны… Эх, в баню бы теперь!.. Залечить все сии поранения и снова в красивый уют петербургской жизни. Морду–то, поди, изуродовали…»