Необыкновенные москвичи - Георгий Березко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Площадь перед Белорусским вокзалом была, как обычно, полна машин и пешеходов; ровный тяжелый шум, подобный шуму водопада, стоял над нею. Только что пришел какой-то поезд, и широкий поток пассажиров с чемоданами, всегда особенно спешащих по окончании пути, быстро растекался; бежали как на пожар носильщики, катя перед собой нагруженные тележки; маневрировали, сдержанно сигналя, такси, выбираясь из плотного — машина к машине — скопления.
Орлов подрулил к самому фасаду вокзала, к выходу на «поезда дальнего следования», выключил мотор и на мгновение откинулся к спинке, отдыхая.
— Ну, держи руку, — растроганно проговорил инвалид. — Спасибо, брат! Быстро довез... Такси — это точно, удобство.
— Посадки нет еще, обождете немного, — сказал Орлов и полез из машины.
Девочка с косичками, вновь завладев своим чемоданом, появившимся на свет из багажника, любопытно озиралась.
— Бабка, помните, я вам читала Горького, про Сокола и про Ужа, — сказала она, — помните? А вот и он сам — Горький!
Кивком она показала на памятник в аккуратном, огражденном гранитной стенкой садике посередине площади.
Старуха уже не плакала; скорбно поглядела она на памятник, на высоченного бронзового пешехода с непокрытой головой, точно входившего в город и задержавшегося, чтобы оглядеться. И, вздохнув и поджав губы, помолчала, простирая свою печаль и на этого очень хорошего, должно быть, очень важного — раз уж так его почтили — человека, но тоже смертного, как и все остальные.
Настала пора платить за поездку и прощаться. Федор Григорьевич захлопнул багажник и стоял в ожидании; инвалид рылся в карманах... Солнце только что село где-то в районе Химок, и ослепительный веер света полыхал там, достигая зенита.
Инвалид поднял на Федора Григорьевича вопрошающий взгляд.
— Кажется... Кажется, я оставил все дома? — как бы осведомился он у Орлова. — Вот так номер!
Своей единственной рукой он вытаскивал и тут же совал в карманы какие-то бумажки, медную мелочь, перочинный нож, измятую пачку папирос, алюминиевый колпачок от карандаша.
Все в молчании наблюдали за ним. Девушка испуганно взглянула на Орлова, и краска стала заливать ее щеки, лоб, тонкую шею.
— Главное — ключи я тоже забыл... На этажерке они, теперь я вспомнил! — воскликнул инвалид. — Там и лежат, на этажерке. Там и бумажник мой... Я когда стал переодеваться, выложил его...
И, осекшись, он болезненно улыбнулся: такая, мол, забавная история.
Истинные размеры бедствия обозначились для Орлова, когда выяснилось, что и старуха с внучкой остались совсем без денег на дорогу. Можно было, разумеется, съездить за деньгами домой к сыну старухи, но там требовалось еще вскрыть замок, чтобы войти в квартиру, а на это времени, по всей видимости, не хватило б. И виновник происшествия, разволновавшись и страшно потея, точно обрызнутый водой, в тоске выкрикнул:
— Браток, займи пятерку!
Как ни был уже Федор Григорьевич подготовлен к худшему, эта просьба пассажира в первую минуту озадачила его. .
— Им пятерки хватит, — страстно убеждал его инвалид. — Всего двое суток им ехать. А я тебе завтра же... Или не веришь?.. В зубах тебе принесу...
Федор Григорьевич покивал своей крупной седой головой, усмехнулся.
— Комедия получается, — проговорил он беззлобно, скорее раздумчиво. — Форменный театр.
Он почувствовал даже нечто близкое к душевному успокоению — все обернулось именно так, как у него обычно бывало, все встало на свои места. И пора бы уж ему твердо усвоить, что он не из тех счастливчиков, которым удача сама идет в руки, нет, он не ас, он трудяга, стоянщик. А та изобретательность, с какой судьба опять напомнила ему об этом, право же, выглядела, как веселый розыгрыш. Его «пиджаки», эта «греза таксиста», поступали, можно сказать, к нему на иждивение — ненадолго, надо было надеяться.
— Не веришь мне, солдат?! — криком повторил инвалид.
Федор Григорьевич вынул из кармана штанов коленкоровое, истертое, все в трещинах портмоне и достал пятирублевую бумажку.
«Прихвачу сегодня не два часа, а три, — сказал он себе, подумав о жене. — Что ж теперь делать?.. Приеду поздно, надо бы позвонить Тане...»
Инвалид в чрезвычайном возбуждении то складывал пополам, прижимая к груди, то опять раскрывал синенькую хрустящую бумажку.
— Я Жаворонков Петр Михайлович... Петр Михайлович — запомнишь, солдат? — твердил он. — Дай я запишу твой адрес... А я Жаворонков, запиши, пожалуйста!
3
Белозеров не заметил, как он вышел из парикмахерской и очутился на улице; одна мысль владела им: сегодня ночью все должно быть кончено — сегодня же ночью.
«И взятки гладки, взятки гладки», — твердил он себе со злорадством, точно мстил кому-то.
План действий сложился у него теперь моментально: затруднения, которые час назад выглядели непреодолимыми, отпадали одно за другим. Надо было только дождаться, когда уснет жена (ей он мог сказать, что хочет еще поработать над отчетом), а дальше все оказывалось проще простого. Пистолет, вынутый из ящика письменного стола, из-под бумаг, можно было на кухне преспокойно почистить и перезарядить; так же не представляло труда выбраться неслышно из квартиры (благо он сам недавно смазал дверные петли) и со двора через дыру в штакетнике проникнуть на соседний двор, где имелся подвал, служивший в войну бомбоубежищем (подвал не запирали и на ночь, в чем Белозеров недавно лично убедился). Лучшего места, чем этот глубокий подвал с толстой, обшитой железом дверью, он и не желал — там можно было не опасаться, что ему помешают в последнюю минуту, а самое важное: наверху, во дворе, никто не услышит выстрела, и его труп до утра следующего дня, а возможно, и дольше пролежит внизу, во мраке, непотревоженным... Как ни странно, это несущественное обстоятельство сохранило еще для Белозерова некоторое значение. Вообще-то он предпочел бы исчезнуть совершенно незаметно: был человек и бесследно пропал, и «взятки гладки» — шум дворового происшествия, которым он собирался угостить своих соседей, толки, что поднимутся в доме, милицейский протокол, следствие пугали его — он словно бы оказывался вдруг голым перед всеми. Но невозможно было, видимо, уйти так, чтобы никто даже не обернулся вслед, и Белозеров инстинктивно стремился хотя бы попозднее поставить соседей в известность о своем уходе.
Оставалась лишь одна трудно разрешимая, а может быть, и вовсе неразрешимая задача: уходя, он бросал людей, которые нуждались в нем — по-разному, в неодинаковой мере, но все еще нуждались. И он не знал, как сделать, чтобы они отпустили его — просто отпустили, не слишком горюя. Это были три женщины: жена, сестра и его несчастливая Валентина Ивановна — она-то больше всех прольет по нем слез. У сестры была своя благополучная семья — муж, дети, внуки; жену надежно прикрывала от житейских катастроф ее многочисленная родня, а вот единственный человек, скрасивший ему эти невеселые послеармейские годы, тихая, простенькая машинистка Валя из управления торга, оставалась с завтрашнего дня совсем беззащитной. И надо было — ох, каким тягостным представилось это Белозерову! — надо было утешить ее и проститься — проститься так, чтоб у нее не возникло подозрений, и утешить, не утешая. Но самая необходимость что-то еще делать в жизни и для жизни, что-то устранять, чего-то добиваться вызывала у Белозерова нетерпеливое, досадливое томление. Он точно освободился уже от всяческих «должен», от всех своих обязательств, разом, как в помрачении, как срывают повязку с опостылевшей раны, оторвался от них, и его отвращало возвращение к ним, то есть к жизни.
Все же он заставил себя остановиться около будки телефона-автомата, чтобы позвонить Валентине Ивановне. Ничего лучше, как сказать, что его срочно посылают в долгую, дальнюю командировку, он не смог придумать. «А те деньги, что лежат у тебя, — триста рублей моей премии — ты возьми себе, — мысленно готовился он к разговору, — купи путевку и поезжай на юг. И не скучай, и не обижайся на меня».
Краем сознания Белозеров понимал, что это и жестоко, и трусливо, но он словно бы боялся поддаться своей жалости, которая могла ослабить его решимость. Со стороны он походил на пьяного: попадаются такие гуляки, блуждающие по городу, — рассеянно-сосредоточенные, поглощенные какой-то своей важной идеей.
С недоумением Белозеров обнаружил, что у телефонной будки скопилась очередь и ему надо подождать, пока поговорят другие. Ничего необыкновенного в этом не было, но как раз обыкновенность этого ожидания удивила его. Диковатым казалось и то, что по-прежнему в разных направлениях спешили или прогуливались как ни в чем не бывало люди, мчались и тормозили перед светофорами, как и полагалось, автомобили, росли зеленые деревья из железных решеток на тротуарах, на углу продавались букетики гвоздик. И особенно удивили Белозерова вывески на противоположной стороне улицы: «Зонты и трости», «Фотоаппараты» — было поразительно, что и сегодня кто-то покупал трости или занимался фотографией...