Необыкновенные москвичи - Георгий Березко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жан Вальжан делал всем добро, только одно добро! — кричал он, растягивая по-грузински гласные.
— А что с ним потом было? — спросил Антон Антонович; он и сам заинтересовался.
— Потом он, конечно, умер — Жан Вальжан. И его все забыли. И эта Козетта, пустая дурочка, и этот Мариус, которого он спас.
Точно отсветы далекого невидимого пламени скользили по тонкому лицу мальчика: оно то розовело от этого огня, и Ираклий облизывал пересыхавшие губы, то бледнело, как бы холодея вдруг. Не совладав с собой, он выскочил из-за стола и встал посередине комнаты, быстрый, гибкий, в полотняных штанишках-трубочках, доходивших только до худых щиколоток: за последний год он так вытянулся, что буквально вылезал из всех своих одежек.
— Наконец они выбрались к нему, к Жану Вальжану, — Козетта и Мариус. Вспомнили о нем — спасибо! Но было уже поздно!
Он прокричал «поздно» словно бы даже с удовлетворением, словно, не будь этого опоздания, что-то потускнело бы в добром величии героя. И казалось, мальчик не так горевал о его одинокой, печальной старости, сколько восхищался красотой его бескорыстного подвига — безвестного и не нашедшего награды.
Наташка сидела, как околдованная, замерев, открыв свой маленький рот, зажатый меж крутых щечек; она была в отца — кругленькая, беленькая...
А Антон Антонович поймал себя на мысли, что, в сущности, у него имелось все — да, все, чего только может пожелать человек. Некоторое время он осваивался с этой мыслью, и — как ни странно! — смутное беспокойство родилось в нем... Вот и на работе у него тоже был полный порядок: бригада его по достоинству называлась передовой, в ней удачно подобрались и неплохие люди, державшиеся один за другого, и отличные мастера; к концу месяца, как раз к отпуску, можно было рассчитывать на солидную премию. Замечательно получилось у него и с отпуском в этом году: Лейле наметили отпуск, как и ему, с первого июля, и они запланировали ехать всей семьей на юг, на Кавказ, к ее родителям. Словом, все у него, Антона Антоновича Коробкова, было больше чем хорошо, все было на четверку с плюсом (до пятерки не хватало только молодости — скинуть бы так годков десять — пятнадцать), во всем ему везло. А уж сын у него был на чистую пятерку — сыном своим он мог гордиться... Антон Антонович невольно подумал, что Ираклию исполнилось только тринадцать лет, столько же, кстати сказать, сколько было ему, когда с мешком черных сухарей за плечами он, в рваном домотканом армячишке, пришел на первую свою стройку, на то дикое пустынное поле. И сам он тогда был дичком: они бы просто не поняли друг друга, если бы повстречались в ту пору, он и такой паренек, как Ираклий. Откуда же у него взялось сейчас это беспокойство — не то за сына, не то за дочку, не то за себя самого?
— Ладно, сынок, — сказал Антон Антонович, — садись. Ешь вот черешни.
Он обвел взглядом комнату — все находилось на своих местах: диван с вышитыми женой подушками, телевизор «Рекорд», кресло-кровать, которое раскладывалось на ночь для Ираклия, сервант с расставленными Лейлой за стеклом цветными фужерами, и нигде не было ни пылинки, как всегда у Лейлы; натертый пол неярко блестел восковым теплым блеском. А вместе с тем что-то новое, чужое вошло как будто в этот милый сердцу Антона Антоновича домашний круг... Чуть шевелились, как от прикосновения невидимых пальцев, тюлевые занавески на открытых окнах.
— Мама ничего больше не передавала? — сказал он, подумав о жене. — Только то, что она задержится?
— Ничего, — ответил Ираклий.
— А какой у нее был голос?.. Веселый? — с затруднением спросил Антон Антонович.
— Голос? — Мальчик удивился. — Обыкновенный... Она еще сказала, чтобы я не читал в постели.
Антон Антонович задумался: ему, пожалуй, слишком повезло в жизни. И совсем уж странная, суеверная мысль мелькнула у него: если теперь должно произойти что-нибудь недоброе, нехорошее, пусть оно произойдет с ним, а не с детьми, не с Лейлой. Ведь все могло стрястись: болезнь, несчастный случай... А в мире, в большом мире, тоже вот по-прежнему жила неутихавшая тревога. В газетах сообщалось сегодня, что за океаном, где-то в пустыне, вновь испытывалось это невероятное, на пагубу человеку созданное оружие, могущее в несколько секунд уничтожить миллионы людей, превратить их в белый пепел...
Коробков провел рукой по лицу, по глазам, защищаясь от чудовищного видения. Открыв глаза, он посмотрел на Наташку, на Ираклия. Нет, нельзя было и помыслить, что этим двоим тоже что-то угрожает!
— Ай, я совсем забыл! — воскликнул Ираклий. — Она спрашивала еще, не звонил ли ты? И что ты получил по русскому? Ай, я забыл!..
— Чего-чего? По какому русскому? — Антон Антонович сделал вид, что не понимает, о чем речь.
— По письменному... А что ты получил, папа? — спросил сын. — Вам объявили сегодня?
— Что полагалось, то и получил, — сказал Антон Антонович; ему расхотелось уже хвастаться своим успехом.
И сын подскочил к нему.
— Что тебе поставили? Ну, папа!
Коробков длинно вздохнул и посмотрел на свои руки: широкие, с твердыми утолщениями на крайних фалангах пальцев, сизо-синеватые — он отморозил их тогда, в диком поле, и они навсегда посинели у него.
— А ты что за контролер нашелся? Ну, четверку поставили, — сказал он.
И ему само собой подумалось: хорошо, что не пятерку, пятерка — это было бы поистине слишком опасно. Он покачал головой: что за чертовщина! Он и впрямь стал суеверным, как темная деревенская баба. Не хватало еще, чтобы он поверил в дурной глаз... Но, видно, боязнь за свое счастье приходила именно в тот момент, когда чувство счастья становилось особенно полным. Эта боязнь была как бы спутником, как бы тенью счастья, заставляя всегда желать большего, каких-то гарантий постоянства и прочности.
— С плюсом, — добавил Антон Антонович громко, — четверку с плюсом — это, брат, не кот начихал!
Он хлопнул сына по остренькому плечику.
— А теперь все на кухню, мыть посуду.
Проходя через переднюю, он услышал женский смех, доносившийся из-за двери к соседям: должно быть, у соседки — болезненной Татьяны Павловны — дело пошло на поправку. И Антон Антонович сам внутренне засмеялся, ему и с соседями повезло: рядом жили славные люди — семейство Федора Григорьевича Орлова, таксиста, с которым у его семейства сложились самые добрые отношения.
Орлов опять стоял со своей машиной в очереди такси и дожидался пассажиров с экспресса «Берлин — Москва». Сейчас он, однако, предпочитал ждать, а не ехать, так как до прихода экспресса оставалось совсем немного. И даже тот небольшой опыт, что накопил Федор Григорьевич в качестве таксиста, говорил ему: люди, возвращающиеся из-за границы на родину, были во всех отношениях более выгодной публикой. Они и не скупились на радостях возвращения, и не контролировали строго маршрута, а кроме того, из них при удобном случае легко было комплектовать попутчиков, что опять-таки сулило добавочный доход. По расчетам Орлова, его очередь должна была подойти как раз в тот момент, когда со стороны вокзала из-за бокового крыла покажется толпа пассажиров — возбужденных, спешащих, а впереди них и на флангах побегут носильщики с чемоданами на тележках... К Федор Григорьевич решил уже не зевать и не поддаваться добрым чувствам — да к тому же пассажиры международного экспресса едва ли нуждались в его доброте.
Но и на этот раз его надежды не оправдались: у его машины вдруг очутился — словно бы кто-то нарочно подослал — солидный немолодой гражданин со звездочкой Героя на пиджаке. Открыв дверцу и ничего не спрашивая, гражданин грузно опустился рядом на сиденье и неопределенно махнул рукой, показывая: трогай! Федор Григорьевич хотел было запротестовать: ведь впереди стояло несколько свободных машин, — садись в головную и поезжай. Но, глянув вперед, он не увидел в машинах водителей: более опытные и хваткие, они околачивались уже где-то возле выходов с перрона, чтобы, опередив конкурентов, завладеть «пиджаками». И, молчаливо покорившись, Орлов включил зажигание.
— В центр, что ли, поедем? — проговорил, точно спрашивая, пассажир и сам себе ответил: — Давай в центр, в Охотный.
Орлов тронул машину, обогнул сквер и, только выехав на Вторую Брестскую, бросил взгляд на пассажира — звук его низкого голоса отозвался в Орлове неясным воспоминанием. Он покосился на пассажира еще раз и еще; тот сидел, не поворачиваясь, уставившись взглядом прямо перед собой, — нарядный, в костюме из дорогой светло-серой материи, выбритый до костяного блеска, припудренный, с уложенными блестящей волной волосами, точно собрался на бал; золотая звездочка покойно светилась на его выпуклой груди... И Орлов едва не выпустил из рук управления, но тут же машинально притормозил: в машину к нему сел его давний, военных лет командир!.. Как только он не узнал его сразу, в первую же минуту?! — Белозеров и не изменился особенно, раздобрел лишь, отяжелел, раздалось в ширину его когда-то сухое лицо. А франтом он был и на передовой — в мороз щеголял в хромовых сапогах и в шинели из голубоватого генеральского сукна.