Записки рядового радиста. Фронт. Плен. Возвращение. 1941-1946 - Дмитрий Ломоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последний новогодний вечер 1937 года. Не помню, что конкретно говорила мне мама, но ее терзало предчувствие скорых изменений в нашей судьбе. И немудрено: уже каждый второй из наших соседей к тому времени был арестован и судьба их неизвестна.
8 марта 1937 года днем, в то время, когда я был в школе, маму арестовали…
Калерия послала телеграмму в Ростов семье Файкиных, где жила сестра отца тетя Соня, та вскоре приехала и увезла меня. В присутствии тети Сони и соседей милиционер, приезжавший из Мытищ, три дня составлял опись нашего имущества, подлежавшего конфискации. Думаю, что не очень обогатилось этим имуществом наше государство: кроме самодельного, сбитого соседом Раухманом, дощатого стола, кровати и сундука, на котором я спал, ценность представлял лишь радиоприемник, недавно появившийся в продаже, СИ-235.
Так закончился болшевский период моей жизни, закончилось детство. При живых, где-то обитавших родителях я превратился в круглого сироту.
Мама
Мать избрала для себя путь профессионального революционера. Думаю, что в свои 16 лет вряд ли она была достаточно знакома с положениями марксизма, но идеи освобождения от гнета царизма, естественная реакция на черносотенный произвол и государственный антисемитизм привели ее в кружок революционеров, которые называли себя «социал-революционерами — коммунистами». Вероятно, работала она активно, чем вызвала интерес жандармского ведомства. Была арестована, затем — суд и рижская каторжная тюрьма.
Несмотря на тяжесть неволи, условия содержания политзаключенных по сравнению с советскими местами заключения казались весьма комфортными. Находясь в камере вдвоем с другой политзаключенной, имя которой я забыл, она смогла, пользуясь богатой тюремной библиотекой, заняться самообразованием, изучить немецкий и французский языки.
Понятие «каторжная тюрьма» означала привлечение к принудительному труду — работе в переплетной мастерской. Я помню переплетенные ею книги, в том числе многотомник Брэма, который был в числе первых прочитанных мною «взрослых» книг.
После каторги — ссылка в глухую деревню в Канском уезде Енисейской губернии, где она жила до Февральской революции. У меня сохранилась почти выцветшая фотография, на которой она вместе со своей подругой по ссылке — Калерией. В Канске она познакомилась с отцом.
После смерти от тифа ее первого мужа, о котором мне ничего не известно, кроме того, что его звали Дмитрий Иванович (я назван Дмитрием в память о нем), и через несколько лет после возвращения отца с фронта она вышла за него замуж.
После Октябрьской революции и завершения Гражданской войны мама стала получать персональную пенсию, как бывшая политзаключенная. Активно занималась общественной деятельностью в МОПРе[4], в Обществе бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев.
В 1922 году отец с матерью переехали в Красноярск, где 22 ноября 1924 года появился на свет автор этого опуса. Вскоре после этого отец получил приглашение на работу в Уральском губернском правлении Потребсоюза, и мы переехали в Свердловск.
Во время следствия мама находилась сначала во внутренней тюрьме на Лубянке, затем — в Бутырке. О том, как проходили допросы, мама мне не рассказывала. Эта процедура многократно описана в нашей самиздатовской и легальной послеперестроечной литературе Солженицыным, Шаламовым и другими. Закончился процесс тем, что маме зачитали приговор, вынесенный «чрезвычайной тройкой» Верховного суда: 8 лет лагерей с последующим поражением в правах. От нее даже не потребовали формального признания себя виновной.
При нашей встрече мама рассказала мне, что ранее она не могла понять, почему отец согласился с выводами обвинения: «При царизме мы превращали суд над нами в суд над царскими палачами», — говорила она. А здесь и суда как такового просто не было.
В то время ничего об этом вообще не было известно: оттуда, как правило, никто не возвращался. Если же кто-нибудь и возвращался, то…
Вспоминаю один случай: в техникуме преподавала историю и немецкий язык Сара Абрамовна Франкфурт — жена немецкого коммуниста, профессора, приехавшего в СССР после установления в Германии фашистского режима. Некоторое время он преподавал что-то в Ростовском университете, в 1936 году (или ранее) был арестован. Во время допросов сошел с ума и в совершенно бессознательном состоянии был отпущен, но вскоре умер. Рассказывали, что он целыми днями молча сидел, обратившись лицом в угол. Вздрагивал при малейшем звуке. Когда к нему обращались, плакал, глядя на собеседника виновато. Выражение лица его было похоже на морду побитой собаки…
Письма от мамы приходили сначала из Ярославля, где в это же время сидел отец, затем — из Вологды и, наконец, — из различных лагерей, расположенных в Новосибирской области. В этих письмах не содержалось ничего о том, какие условия существования были в многочисленных лагерях. Рассказывать об этом ей было категорически запрещено.
Тетя Соня (сестра отца) периодически посылала маме посылки по адресам новосибирского ГУЛАГа на станции Чаны.
Маме пришлось перенести и лесоповал, и все прочие атрибуты лагерной жизни. В какой-то мере ей повезло: ее взял на работу в лагерную санчасть врач-заключенный, знакомый ей по Обществу бывших политкаторжан. Благодаря этому она выжила в особенно суровые годы войны.
Несмотря на окончание срока заключения, ее задержали до конца войны. А ведь ей предстояло еще отбыть трехлетнее поражение в правах.
Я ожидал, что после выхода на свободу она сможет временно (до окончания моей военной службы) поселиться либо у родственницы отца в Иркутске, либо у племянницы отца Нюры Файкиной, устроившейся после войны в Черемхове. Но оказалось, что поражение в правах влечет за собой принудительное поселение в отдаленных районах страны.
Это была деревня Кыштовка в 250 километрах севернее Новосибирска.
26 октября 1998 года я, случайно переключив телевизор на пятый канал, обнаружил, что в передаче речь идет о той самой Кыштовке, которая, оказывается, была в числе пяти районов, отведенных для расселения политических заключенных, отбывших срок наказания. Увидел улицу деревенских домов, в конце которой ранее находилось здание милиции и районного отдела МГБ, кусочек кладбища с покосившимися крестами и множеством безымянных холмиков. Под одним из них лежит мама…
Приехала она туда без средств к существованию, без жилья, без специальности, которая могла бы найти применение в этом месте.
В дореволюционное время политическим ссыльным полагались так называемые «кормовые» — 15 рублей. По сибирским условиям этого было недостаточно для проживания, но ссыльные объединялись в коммуны и, складывая в «общий котел» получаемые из дома посылки и денежные переводы, существовали вполне сносно. В Советском Союзе сосланные в глушь бывшие заключенные были обречены на голод и нищету, не имея никаких средств к существованию. Те из них, кто имел родственников на «большой земле» могли получать от них, хоть и бедствующих в послевоенной голодухе, небольшую помощь. У мамы, кроме меня, солдата-стройотрядовца, получавшего 10 рублей в месяц (стоимость одной пачки «Беломорканала»), не было никого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});