Тай-Пэн - Джеймс Клавелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глессинг попробовал представить себе морскую схватку со Струаном и вдруг понял, что Струана он боится. Этот страх разозлил его и заставил до боли жалеть, что Брок, Струан, Купер и все остальные Китайские торговцы не пираты.
Бог свидетель, поклялся он, как только приказ Лонгстаффа будет объявлен официально, я поведу флотилию, которая разнесет их всех в пух и прах.
Аристотель Квэнс задумчиво сидел перед наполовину законченной картиной на мольберте. Это был крошечный человечек с черными седеющими волосами. Его одежда, в отношении которой он отличался почти болезненной щепетильностью, была сшита по последней моде: облегающие ногу серые брюки, белые шелковые носки, черные туфли с бантами, жемчужно-серый атласный жилет и сюртук из черной шерсти. Наряд довершали высокий воротник и галстук с жемчужной заколкой. Наполовину англичанин, наполовину ирландец, Квэнс в свои пятьдесят восемь лет был старейшим европейцем на Востоке.
Он снял очки в золотой оправе и принялся протирать их белоснежным платком, украшенным французскими кружевами. Я жалею, что дожил до этого дня, думал он. А все этот Дирк Струан, черт бы его побрал. Не будь его, не было бы и этого проклятого Гонконга.
Он чувствовал, что присутствует при конце эпохи. Гонконг означает конец Макао, думал он. Он перетянет сюда всю торговлю. Все английские и американские тай-пэны переедут сюда со своими главными конторами. Отныне они будут жить и строиться здесь. Вслед за ними сюда переберутся португальские клерки. И все китайцы, которые кормятся за счет европейцев и торговли с Западом. Ну и пусть. Я, по крайней мере, никогда здесь жить не буду, поклялся он. Время от времени придется приезжать сюда ненадолго, чтобы заработать на жизнь, но Макао навсегда останется моим домом.
Макао был его домом уже больше тридцати лет. Квэнс единственный изо всех европейцев думал о Востоке как о своем доме. Другие приезжали сюда на несколько лет, потом возвращались на родину. Оставались только те, кто здесь умирал. Но даже и в этом случае, если это было им по карману, они писали в своих завещаниях, чтобы их тела отправили «домой».
Меня, благодарение Господу, похоронят в Макао, говорил себе старый художник. Какие славные времена я там знавал, знавали все мы. Теперь это в прошлом. Черт бы побрал китайского императора! Надо быть полным идиотом, чтобы разрушить здание, с таким умом построенное сто лет назад.
Все шло так замечательно, с горечью подумал Квэнс, и вот теперь всему пришел конец. Теперь Гонконг принадлежит нам. Мощь Англии утвердилась на Востоке, и торговцы вкусили власти, теперь они уже не ограничатся одним Гонконгом.
– Что же, – нечаянно произнес он вслух, – император пожнет то, что посеял.
– Почему так мрачно, мистер Квэнс?
Квэнс надел очки. Прямо у подножья холмика, на котором он расположился, стоял Морли Скиннер.
– Не мрачно, молодой человек. Печально. Художник имеет особое право – даже обязанность – быть печальным. – Он отложил незаконченную картину в сторону и укрепил на мольберте чистый лист бумаги.
– Вполне, вполне с вами согласен. – Скиннер грузно поднялся к нему наверх. Его бледные карие глаза напоминали цветом прокисшие остатки пива в кружке. – Я, знаете ли, просто хотел услышать ваше мнение об этом великом дне. Мы готовим специальный выпуск. Без нескольких слов от нашего старейшего жителя номер был бы не полным.
– Совершенно верно, мистер Скиннер. Вы можете написать следующее: «Мистер Аристотель Квэнс, наш ведущий художник, бонвиван и обожаемый друг, отклонил предоставленную ему возможность высказаться со страниц газеты, находясь в процессе создания очередного шедевра». – Он взял щепоть табака и громоподобно чихнул. Затем платком смахнул табачные крошки с сюртука и брызги слюны с бумаги на мольберте. – Желаю вам всего хорошего, сэр. – Он сосредоточился на белоснежном листе. – Вы мешаете совершиться бессмертному творению.
– Я в точности знаю все, что вы сейчас чувствуете, – сказал Скиннер с довольным кивком. – В точности. Я и сам чувствую то же самое, когда мне предстоит написать нечто значительное. – Он повернулся и тяжело двинулся дальше.
Квэнс не доверял Скиннеру. Ему никто не доверял. По крайней мере никто из тех, чье прошлое хранило какие-то тайны, а таких здесь было большинство. Скиннер любил вытаскивать всякую всячину из тьмы лет на свет божий.
Прошлое. Квэнс вспомнил о своей жене и весь передернулся. Смерть, гром и молния! Как я мог быть таким глупцом, чтобы поверить, будто это ирландское чудище способно стать достойной подругой жизни? Благодарение Господу, она вернулась в свое мерзкое ирландское болото и больше не омрачит чистого неба над моей головой. Женщины – источник всех бед и страданий, выпадающих на долю мужчины на этом свете. Ну, осторожно добавил он, пожалуй, все-таки не все из них. Уж никак не моя милая, дорогая Мария Тань. Ах, вот лакомый кусочек, или я ничего не понимаю в женщинах. А уж если кому и дано оценить, какое чудо получается, когда португальская кровь смешивается с китайской, то это тебе, славный, мудрый старина Квэнс. Черт побери, все-таки я прожил удивительную жизнь!..
И он вдруг отчетливо осознал, что, наблюдая закат одной эпохи, он одновременно становится и частью другой. Здесь сейчас открывается первая страница новой истории, очевидцем которой ему предстояло стать и которую его кисть была призвана запечатлеть. Появятся новые лица, которые он нарисует, новые корабли, которые он напишет. Новый город, который он увековечит в своих картинах. И новые девушки, за которыми можно будет приволокнуться, новые попки, которые можно будет ущипнуть.
– Печальным! Да никогда в жизни! – проревел он. – За работу, Аристотель, старый ты пердун!
Те из собравшихся на пляже, кто услышали последнее восклицание Квэнса, весело переглянулись. Старый художник был жутко популярен, и его компании искали многие. И все знали о водившейся за ним привычке разговаривать вслух с самим собой.
– Сегодняшний день был бы совсем не тот без доброго старого Аристотеля, – с улыбкой заметил Горацио Синклер.
– Да. – Вольфганг Маусс раздавил вошь в своей борода. – Он так уродлив, что кажется мне почти красавчиком.
– Мистер Квэнс великий художник, – сказал Гордон Чен. – Следовательно, он прекрасен.
Маусс повернулся всем телом и в упор посмотрел на евразийца.
– Следует говорить «красив», мой мальчик. Неужели я так плохо учил тебя все эти годы, что ты не чувствуешь разницы между словами «прекрасный» и «красивый», а? И он не великий художник. Он пишет в отличном стиле, и он мой друг, но волшебства великого мастера у него нет.
– Я сказал «прекрасен» в художественном смысле, сэр.
Горацио заметил, как на лице Гордона Чена промелькнуло раздражение. Бедный Гордон, подумал он, от души жалея юношу. Чужой в равной степени и тому миру, и этому. Отчаянно пытающийся быть англичанином, но при этом не расстающийся со своим халатом и косичкой. Хотя все знали, что он сын Тай-Пэна, прижитый им от китайской наложницы, никто не признавал его открыто, даже отец.
– Я считаю, что его картины удивительны, – сказал Горацио, смягчая голос. – И сам он тоже. Странно, все его обожают, и все же мой отец презирал его.
– О, твой отец, – вздохнул Маусс. – Он был святым среди нас. Он сохранил в душе высокие христианские принципы, не то что мы, бедные грешники. Да упокоится душа его с миром.
Нет, подумал Горацио. Пусть душа его горит в аду во веки вечные. Преподобный Синклер прибыл и поселился в Макао с первой группой английских миссионеров тридцать с небольшим лет назад. Он помогал переводить Библию на китайский язык и был одним из учителей в английской школе, которую основала миссия. Всю жизнь его почитали как достойнейшего человека – исключение составлял лишь Тай-Пэн – и когда он умер семь лет назад, его похоронили как святого.
Горацио мог простить отцу, что тот раньше времени свел в могилу их мать, мог простить ему те «высокие принципы», которые превратили этого человека в злобного тирана с узким, ограниченным взглядом на жизнь, его фанатичную веру в Бога грозного и карающего, его одержимую приверженность своей миссионерской работе и все побои, которые он обрушивал на собственного сына. Но даже по прошествии всех этих лет Горацио не мог простить отцу то, как он избивал Мэри, и те проклятия, которые он неустанно призывал на голову Тай-Пэна.
Тай-Пэн был тем самым человеком, который подобрал маленькую Мэри, когда она, шестилетняя девочка, в ужасе убежала из дома. Он успокоил ее, а потом отвел домой к отцу и предупредил его, что если тот еще хоть пальцем дотронется до крошки, он прилюдно стащит его с проповеднической кафедры в церкви и будет гнать кнутом через все улицы Макао. С тех пор Горацио боготворил Тай-Пэна. Избиения прекратились, но отец был изобретателен на наказания. Бедная Мэри.
При мысли о Мэри сердце его забилось быстрее, и он посмотрел на флагманский корабль, ставший их временным пристанищем. Он знал, что она сейчас смотрит на берег и так же, как он, считает дни, оставшиеся до их благополучного возвращения в Макао. Всего лишь сорок миль отсюда на юг, но как далеко. В Макао Горацио прожил все свои двадцать шесть лет, за исключением того времени, что учился дома, в Англии. Школу он ненавидел – и дома, и в Макао. Он ненавидел уроки, которые проводил с ним отец. Горацио отчаянно старался удовлетворить его, но это ему не удавалось. В отличие от Гордона Чена, который был первым евразийским мальчиком, принятым в английскую школу Макао. Гордон Чен оказался блестящим учеником и неизменно заслуживал одобрение преподобного отца Синклера. Но Горацио не завидовал ему, у Гордона был свой мучитель – Маусс. За каждую порку, которую Горацио получал от отца, Маусс давал Гордону Чену три. Маусс тоже был миссионером, он преподавал английский, латынь и историю.