Варварин крест - Наталья Колосова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не забуду слова того солдатика: «Есть Бог, это так же точно, как то, что Иисус Христос – Сын Его, Богородица – Мать Христа, а я – раб Божий Никита, а если Господь решил, что я должен умереть именно так, – так, значит, и должно быть, и слава Господу за всё!» – «Ты что?! Ты что, не хочешь жить, ты за кого собрался умирать? Ты же Его даже не знаешь, не видел. Не мог видеть. Он выдумка, вымысел, сказка». – «Бога никто и никогда не видел, и никто не знает Его так, как должны знать. Зато Он видит нас и знает нас. И тебя Он видит и знает, и жалеет. И всё, что есть, – всё от Него». – «О да! И подохнешь ты в яме с крысами, по желанию Его».
Глаза кожаного стали почти кроваво-красными, гримаса лица постоянно дёргалась, меняя маски – одну страшней другой. Он схватил парнишку и поволок к яме, заставил его встать и пинком сбросил окровавленного в яму, где уже кишмя кишели крысы. Он настолько был уверен, что боец погибнет в этой яме, что не стал даже смотреть туда, резко развернулся на каблуках и медленно пошёл к открытым дверям храма. Но зато я видел, и ещё не один десяток бойцов видели, как парнишка упал в яму и что ни одна крыса даже не попыталась его укусить: они ползали по нему, не причиняя ему никакого вреда, а этот мальчик лежал там среди них и улыбался.
Никто не заметил, как безумный коженос зашёл в храм, но зато все услышали страшный вопль, доносящийся из храма. Все бросились туда и замерли на пороге: на полу лежало тело коженоса, пробитое и пригвождённое к полу сорвавшимся с потолка огромным резным паникадилом.
– А что с пареньком? – вдруг подал голос Жорка.
– С каким пареньком?
– Да с тем, что в яме.
– А! Так его пытались достать из ямы, так ага, где там! Крысы бросались на его защиту, впиваясь зубами во всё, что пыталось туда спуститься или хотя бы протягивало руку, пока не появился непонятно откуда старик, он перекрестился, подал парню руку и вытащил его. Вот так вот, Жора, и попробуй скажи, что Бога нет, и нет чудес от него, что есть только случайность, случай…
Я смотрел на деда, а видел не его, а ту картину, ситуацию, о которой он рассказывал. До сих пор не могу забыть тех ощущений в тот день. Я словно там был сам, видел всё своими глазами, мог дотронуться до людей, только в каком-то оцепенении. И коня я этого видел, даже погладил. Мне так жаль его было. Помню даже, у меня слёзы как будто были настоящие, так я переживал за скакуна. И конь встал; встал, словно ничего и не было – ни боли, ни злого батога, ни кожаного. И храм тот видел и как будто бы был в нём. Не знаю почему, но я вдруг сказал:
– Деда, а конь тот – он живой, он не умер!
Дед обалдело воззрился на меня.
– Сёмка, ты спрашиваешь или утверждаешь? – теперь вопросы стал задавать дед.
– Я знаю!
– Знаешь – откуда?
– Я видел его, он встал, я был там, деда, был. И Басурманина видел, и солдатика, и крыс, и икону ту видел. И теперь я знаю, знаю, что это за плюсик белый у тебя в ларце: это крестик, он сделан из кости. Расскажи мне про него, деда. Пожалуйста, расскажи.
– Ну это, Сёмка, другая история. Ладно, слушай! – дед немного подумал и согласился. – Эта история произошла в том самом лагере, где сидел Жорка Адэский, да, собственно, эта история произошла с его участием.
Шёл Великий пост, перед Рождеством Христовым. Жорка после рассказа Басурманина стал как будто подменённым, но это замечало только пока что его воровско-блатарное собратство. Как-то раз Саша Чалый сделал еврейский заход к Жоре.
– Слышь, Адэса? Кенты волнуются на твой счёт, ты вроде как скрежетнуть удумал.
– Чалый, а я не понял, по какой такой канители ты тачковку завариваешь?
– Слышь, Жора, я пока без крепежа. Были слова по твоей шкуре, но ты мне после нашей делюги ближе, чем масло к булке. Кенты сигналят, что ты вроде как Кадилу из нашей кубышки отцедил.
У Жорки щёлкнуло в голове, внутренняя пружина самосохранения начала стремительно скручиваться, заставляя молниеносно работать мозг: «Так, на пустышке взять хочет. Проколоться не мог. При чём здесь Кадило? Рыжевьём подмазали пупка и то не своими руками. Неужели Музыкант ссексотил? Да не, не мог, ведь он заодно с нами, то есть, с ними, ведь это для них я, для литургии».
– Ну, Чалый, ты гонишь, ты как та хвылынка: куда ветер дуэ, туда ты и хилишься.
– Адэса, я же те чё тарахчу: я без крепежа, а кентов должен выслушать и отреагировать. Не, ну если ты в отказе, то тогда правилку с кентами заварим, если нет – тогда парируй.
Адэса знал: правилка – это кривая, которая неясно куда может вывести. И может, ничего кенты и не знают, а это просто глухарь от наседки. Надо сделать всё грамотно, чтоб и волки были сыты, и овцы целы, надо Чалому виртуозно фуфайку в ухо втереть.
– Короче, Чалый, тут такая маза, – начал Жора, замолчал и кхыкнул, словно поперхнулся, его пружинка самосохранения одним рывком развернулась. Глаза Адэсы метнулись маятниками часов, наткнулись на четверых: священника, Басурманина, Музыканта и Метлу – таких разных, но объединённых одним – верой. Теперь в глазах возникла картинка: мать, отец, икона Богородицы, солдатик среди крыс, конь… И вот картинка всколыхнулась, поплыла туманом, всё рассеялось. Жорка теперь буравил взглядом Чалого – взглядом дерзкой смелости.
– Ну отцедил на дело, но не из общаковой кубышки – из своей доли. Ещё вопросы есть?
– На какое дело?
– Ты не прокурор, чтоб я тебе на вопросы отвечал. Не моё дело – и базара больше не будет.
– Рыжики, значит, твои, а дело не твоё? Чё-то ты мутишь, Жора.
– Короче, рыжевьё дроблю своё. А о деле – придёт время – узнаешь. Кончай греметь, Чалый.
Словесный разговор между ними был окончен. Но только словесный; безмолвный же, настороженный, с подозрением, с ожиданием подставы, вёл Чалый. Осторожный, с опаской, но и одновременно с необъяснимой надеждой на удачу со стороны Жоры.
…Барачные вечера проходили так же, как и прежде. Казалось, как и прежде, но всё-таки не совсем. Чалый не пытался подловить отца Павла или постебаться над ним. Жора, стараясь не подавать вида, прислушивался к разговорам священника, к его рассуждениям о Боге, о православии, к рассказам о чудесах исцеления или спасения, о святых и «несвятых» святых. Он слушал и проникался чувством, доселе не знакомым ему, Жора чувствовал, понимал, что в нём ломается его карточный домик из чёрных мастей, что чёрное начинает разбавляться другими, светлыми красками и что эти другие краски превращают его чёрное в серый цвет.
Чем ближе подходило время к Рождеству, тем настойчивей становилось ощущение приближения неотвратимо важного события. Утром в день, когда всё должно было свершиться, Жора услышал молитву отца Павла, она отпечаталась у него не в голове, а в груди – там, где живёт душа человеческая, там, где когда нам плохо, она плачет, а когда хорошо – радуется.
– Я знаю, где это! – не удержался я, прервав деда; растопырил ладонь, как только мог, и положил на грудь, прихватывая часть живота: – Вот здесь!
– Правильно, Сёма, – чуть улыбнулся дед.
– Деда, а что это за молитва такая, которую услышал Жора? Расскажи мне её.
– Хорошо, слушай. «Господи, Владыко живота моего, дух праздности, уныния, празднословия не даждь мне…» – Я слушал, тогда ещё не понимая значение произносимого, но мне нравились на слух слова, которые произносил дед. – «…Дай мне с душевным спокойствием принять всё, что уготовал сегодняшний день…»
Жора непроизвольно про себя повторял слова молитвы за отцом Павлом. Зачем – он не знал; даже если бы у него спросили, он не смог бы объяснить, – просто повторял.
Сменился караул, всех выгнали из бараков на перекличку. Сегодня Жорку, отца Павла, Музыканта, Метлу и ещё несколько человек отправили не как обычно, на зимние работы – валку леса, – а в механические мастерские на промзоне, находящейся на территории лагеря. Всех, кто работал в механических мастерских, на вечерней перекличке не было, они остались на «сверхурочные» работы, по устроению Жоры. У них было два часа времени, за это время никто не должен был наведаться в мастерские – это тоже исходило от Жоры, и делали свою работу рыжики, отцеженные пупку.
Адэский не понимал, как будет проходить литургия, ведь для этого нужно что-то особенное. Бутылку красного вина Жора купил у пупка по баснословной цене, как он тогда сказал: «За эти шуршики я бы в „Астории“ в королевском номере год кураж наводил».
Сейчас он держался немного в стороне, наблюдая за происходящим: на столе появилась железная кружка, чашка, ложка, скрещённая и переплетённая проволока, кусок льняной ткани. Пока отец Павел готовился, из его стёганой фуфайки, теперь уже распоротой, из пространства между верхом и подкладом стали появляться вещи, которые Жора знал с того времени, когда была жива маменька и они каждое воскресенье ходили в храм. Жора смотрел и не верил своим глазам: парчовые наручи, епитрахиль и антиминс – всё было извлечено из грязной, засаленной фуфайки. Все предметы, оказавшиеся на столе, были освящены. Отец Павел, облачившись, вёл службу. Близился момент причастия.