Варварин крест - Наталья Колосова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, Сёмка, значит вот что. Например, была у тебя хорошая, нужная, полезная игрушка. Ты подрос и отдал её другу младше себя, ну, чтоб и ему пользу приносила, чтоб ему жить интересней было, а он ею пользоваться не хочет и не умеет, поэтому сломал и выбросил в мусор.
А, понятно! Это вот как ты. Папка говорит, что с тебя толку нет, потому что ты уже старый. Это потому, что он не умеет тобой пользоваться и не понимает тебя. Так, да, деда?
– Да, внук, сравненье ещё то! Но понял правильно.
А вот что значит «блатное сердце», я знаю: это значит его в магазине по блату купить можно, ну, как мама свои колготки покупает.
У деда Жоры брызнули слёзы от смеха.
Ну, ты, Сёмка, и фруктоза. Дальше-то рассказывать, башковитый, или хватит?
Меня удивил смех деда, но задавать вопросы я не стал.
Как хватит? Не, давай до конца!
Ну и вот. Из толпы раздался голос Жоры: «А ты не обхинявишься, начальничек? Мы на крыс крысоловов имеем, подюбилей тебя будут», – из Жорки пёрла накипь. Хозяина разозлила и оскорбила такая наглость. Искать среди этой толпы обнаглевшего раздражителя бесполезно: никто не сдаст. «А это мы прямо сейчас и начнём проверять. Зобов, начинай», – при этом он пальнул из нагана в толпу заключённых. И без того не умолкающий лай собак стал остервенелым, они рвались с поводков. Зобов зачитывал списки, набиралась группа заключённых и тут же угонялась в один из двенадцати бараков. «Горчичный!» Жорка услышал свою фамилию и вышел из толпы, перебирая ногами, словно пытаясь танцевать чечётку. «Эх, начальничек, дай папиросочку, вишь, у меня штаны в полосочку!» – пропел Жорка. «Будет тебе сейчас папиросочка», – «обхинявленный» Зобов обладал отличным слухом, поэтому сейчас, услышав голос Жорки, понял, что эта дерзость начальнику была его. Адэский поднапрягся, прищурил один глаз, нагло скривил губы: «А ты не пугай, не такими перцами пуганый!» – «В спецбарак этого!» Жорку отпнули в сторону и с остальными не увели.
Я знаю, что такое спецбарак: в таком бараке живёт мой друг Димка с бабушкой. А наша училка в школе говорит, что он сын врага народа, что их всех надо переселить в бараки в каком-то Магадане!
От услышанного у деда Жоры усы ощетинились и брови съехались в одну линию. Я от его реакции даже растерялся.
Нет, это не такой барак. В том бараке по большей части жили те, кто хотел выжить любым путём: предательством, выслуживанием перед администрацией лагеря, подставой – в общем, не брезговали ничем. Прожить хотя бы неделю там означало повесить себе на шею табличку «Я стукач». В мире, в котором жил и вращался Жора Адэский, это значит неизбежная смерть от своих же.
Как смерть? Разве можно за это убивать? Я же вот Петьку не убил за то, что он директору школы сдал меня, когда я математичке в портфель ужа подложил. Отец из-за него до-олго мне «показывал, где раки зимуют», – для подтверждения я сдёрнул штанцы с одной ягодицы. – Во, видал? – на полубулочке красовался синяк в ширину отцовского ремня.
Видал! – дед улыбался.
Ну во… а я потом Петьке «показал, где Макар гусей пасёт».
Представляю, как убедительно ты ему «показывал»! По тому же месту, где и тебе «показывали»!
Не, чуть выше. У него теперь два личных фонаря – никто не отберёт.
О, ты же за предательство Петьку отметелил? А эти бараки специально делали, держали там таких петек, а нормальных людей туда специально сажали – мол, если ты там сидел, значит, и ты такой же. Поди потом докажи, что мы с тобой не ежи.
Я призадумался. Дед Жора смотрел на меня, размышляя: «А не рановато я ему это рассказываю, он хоть и башковит не по годам, а всё ж таки малец. Хотя потом может быть поздно – надо сейчас, пока молодая и ясная голова, не забитая мусором. Пока понимает и воспринимает так, как надо, пока не воспитался в нём цинизм, надо засеять благодатную, чистую почву добрым семенем».
Да, гады они, гады. Ух! – я встрепенулся задиристым воробьём.
Кто? – не понял дед.
Петьки эти!
Это точно – не поспоришь.
Дед, давай дальше рассказывай.
А, ну да…
Жорку и ещё человек двадцать в барак загнали пинками, затравливая собаками. Видавший виды Жорка слегка затушевался от увиденного. Барак в двадцать метров длиной и в пять шириной с обеих сторон был уставлен двухэтажными нарами, сооружёнными из подручного деревянного хламья. Вместо матрацев на нарах валялись клоки свалявшейся соломы и ветки стланика. Вместо полов под ногами голая земля. Между досок в стенах были видны щели. Потолка нет: от стен шёл сразу свод крыши. Посреди барака стояла одна-единственная печь, смастерённая из железной бочки.
Народу в этих «хоромах» было набито столько, что свободно негде было вкрутить ногу. Старые жильцы стали двигаться на нарах, давая место новым. Постепенно все разместились, и Жорка остался стоять один в проходе. С боковых нар, прямо напротив печки, спрыгнул мужичок и развязной походкой зашагал к Жорке.
– Так-так-так… И кто это у нас тут? Какого ты пристыл? Тебе что, наши апартаменты не по вкусу? Или встреча не та?
– Апартаменты, как в «Астории», а ты, я смотрю, шнырь коридорный? – Жорка Адэский сразу, сходу дал понять – мол, меня без хрена не проглотишь.
– Ты кого шнырём назвал, лось забуревший?! – взревел блатарь.
Назревала маленькая заварушка, у которой могли быть крупные последствия. В словесную перекуску вмешался третий, цыкнув на шныря.
– Засохни, Прыщ, не видишь, человек с дороги устал, а ты варежку разеваешь. Надо как следует встретить, шконку поближе к теплухе.
– Ща оформим, – Прыщ заюлил.
На таких же нарах напротив, на нижней полке ютились четыре человека вместо положенного одного. Это были учитель музыки, осуждённый за любовь к произведениям Баха; колхозник, спёрший мешок картошки у совхоза для своих голодных детей; интеллигентишка, имевший неосторожность сказать что-то хорошее о царе и был услышан соседом по коммуналке; и ещё дворник, служивший при какой-то церквушке, обвинённый в антисоветской пропаганде. Прыщ подскочил к ним, вытянув обе руки, согнутые в локтях, растопырив скрюченные пальцы, как когти у кошки, и зашипел зловеще.
– А ну, черви, ша отсюда, человеку отдохнуть надо!
У измученных работой на стройке дороги, забитых, затравленных людей не было сил сопротивляться – и нары были освобождены. Открылось подобие дверей, впуская холод в и без того продуваемый всеми ветрами барак. Надзиратель с порога гаркнул:
– Шабанов, на выход!
Тот третий, который осадил Прыща, лениво встал и вразвалку пошёл к дверям.
– Куда это его? – поинтересовался Адэский.
– А кто же его знает – может, за пулей, а может, за медалью! – загоготал Прыщ.
Жорка огляделся по сторонам: заключённые лежали штабелями, не раздеваясь и не снимая обуви, несколько человек то там, то здесь сидели. Время от времени кто-то из них заходился в чахоточном кашле, иногда слышались слабые стоны. На соседних нарах дворник и музыкант перешёптывались.
– Вот, Иван Кузьмич, видите, до чего жизнь в безбожии доводит… Одни бесы и кровососы вокруг: если работой непосильной или голодом не заморят, то вот эти убьют.
– Тихо вы, Никита, тихо, а то и до утра не доживём.
– Эх, нам бы в третий барак попасть… Там, говорят, лучше и тише. У них в бараке в сидельцах батюшка православный есть.
– Да у вас что, горячка, Никита? Откуда здесь священник? Их же сюда никогда не ссылают.
– Теперь, видать, ссылают.
Жорка прислушивался к еле слышному шёпоту.
– Откуда вы это знаете?
– В женском бараке для лагерной обслуги, где прачечная, бабёнка православная в прачках ходит, мы с ней случайно столкнулись, так она и сказала.
– Ох, Никита!
– Да что вы всё охаете, Иван Кузьмич?
– Не говорите про это больше никому, а то быть беде, и вообще, ложитесь: вместе с солнцем опять на каменоломни погонят, – Кузьмич захлебнулся чахоточным кашлем. Никита встал, взял с печки чайник, налил в железную кружку жидкость, терпко пахнущую еловой хвоей.
– Вот, выпейте, Иван Кузьмич.
Иван Кузьмич отхлебнул несколько раз горячую жижу, и кашель понемногу стал утихать.
– Недолго мне, Никита, осталось, не доживу я до освобождения. Как умру, ты попроси этого священника за меня хоть молитовку прочитать… – немного помолчал и спросил: – А вы, Никита, Баха когда-нибудь слышали? Ведь это музыкант от Бога – невероятного таланта. Как он писал и как он звучит! Божественно. Вы, Никита, как вернётесь домой, съездите в Питер и сходите в театр послушать Баха – если, конечно, к тому времени уцелеет хоть один театр.
– Схожу, Иван Кузьмич, обязательно схожу, только сначала в церковь, свечку поставлю, а потом – в театр.
– Вы думаете, что это пролетарское отребье, которое уничтожило почти всё российское наследие, копившееся веками, не истребит все храмы под корень? Ведь сколько их было уничтожено за пять лет, с семнадцатого по двадцать третий год, и до сих пор ведь не успокаиваются. Священство по большей части в тюрьмах, лагерях и ссылках.