Варварин крест - Наталья Колосова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И переселение состоялось. Первоначально Жорка не уловил разницы между предыдущим бараком и этим, третьим. Встретили практически так же.
– Ну проходи, чего встал, – после пятиминутного просмотра-заценки услышал Адэский где-то спереди, по правую руку.
Жорка принял позу: плечи назад, грудь колесом, руки в карманы брюк, босяцкая походка, – и театрально прошествовал на голос. Шествуя, старался увидеть и заметить всё – его глаза сейчас напоминали маятник ходиков. Маятники-глазки замирали на секунду, «накалывая» на зрительную память лица, вещи, движения людей. И вдруг Жоркины глаза-маятники замерли, наткнувшись на лицо – спокойное, умиротворённое, в бородатом окладе. Жорка всеми фибрами души чуял: знал он это лицо – из той, прошлой жизни, когда маменька и папенька живы были. Или нет, ошибается? «Да нет, блажь», – подумал Жорка. А с этого лица в бородатом окладе на него в упор смотрели два бередила – того, что осталось в детстве. А было ли это детство? Или это плод его фантасмагорий?
У Жорки изнутри, грыжей наружу стало выпирать, как газ на болоте: вот сейчас вырвется из трясины, разрывая тину болотную, и чмокнет, выпуская болотный газ. Жорка попытался задавить это состояние, но где уж – всё ж таки чмокнуло, разрывая трясинную тину.
– Гляделки не обломай, борода! Ну чё, глухой, жмурки захлопни, – Жорка нервничал.
– Ну так, мил человек, Господь мне эти гляделки-жмурки на то и приделал, чтоб я тебя не проморгал.
– Чё, я не понял, чё за шухер вокруг Жоры? Ты уверен, борода, что именно меня не должен проморгать? Сдаётся мне, что для тебя спокойней меня совсем не видеть.
– Так шухер, Жора, вокруг тебя уже давно, и надо этот шухер снять, пока для тебя не поздно.
Адэский не понимал, о чём речь, но внутренняя спиралька закрутилась, сжимаясь, готовясь в любую секунду развернуться инстинктом самосохранения.
– Глянь-ка, как Кадило зацепил его, во даёт! – Жорка услышал это за своей спиной.
– Да ты не дрейфь, он безобидный – поп же! – Жора ещё раз глянул на бородатую окладность и развернулся к говорившему. – Ты лучше за себя скажи: кто, что и за что. С Кадилом потом трещать будешь.
Жоркина спиралька стала тихо раскручиваться в состояние покоя. И он выложил про себя – кто, что и за что. Повествование Адэского было недолгим, но выпуклым и объёмным. Он был принят блатным миром этого странного стана, в котором смешалось всё: жестокость и жалость, зло и добро, и почти уже забытое Жоркой такое понятие и состояние, как чистота души. Души, живущей другим миром, не тем, в котором варился Жорка, как в адском котле, – миром, в котором всегда рядом тот Незримый – второй, третий, десятый – не важно, но Он всегда с тобой, готовый в любую минуту прикрыть тебя Собой от любой беды; Он никогда не предаст, всегда слушающий и слышащий тебя. И вот эти два глазных бередила, которые взорвали Жоркину болотную тину, тоже из этого мира душевной чистоты.
Я смотрел на деда уже не моргая, с подозрением, в голове начала шевелиться одна мысль, было желание спросить, но я помнил договор не перебивать.
За простым трёпом ни о чём Жорка давил косяка на обладателя бородатого оклада и двух бередил.
– Слушай, Чалый, этот бородач – кто он? – Адэский задал вопрос, указывая на бородача.
– Этот? Да я ж говорил – поп он.
– Что, настоящий?
– Не, блин, бутафорский! Конечно, настоящий.
– А давно он здесь?
– Да пёс его знает. Когда я сюдой заехал, он уже здесь был.
– Давно заехал-то?
– Так пятый годок!
«Пятый годок…» – повторил Жорка в задумчивости.
– А тебе-то что за интерес за этого попа?
– Да нет у меня никакого интереса!
– А-а-а, а то, может, ты это, того, в Боженьку вдариться решил с горя? – загоготал Чалый.
– Кончай пустой трёп, – отмахнулся Жорка.
– А чё, может, Кадило тебе священную фуфайку подгонит. Глядишь, крылышки у тебя отрастут и свалишь отсюда.
– Чё ж ты себе такую фуфайку не спросишь?
– Кадило говорит, нет моего размерчика, надо, мол, для начала к этому на пузе приползти, – Чалый ткнул пальцем верх и нервно гоготнул. – Кадило, я правильно базарю?
– Как бы за базар твой тебе, Чалый, поплатиться не пришлось, – губы бородача зашевелились в грудном басе, а глаза-бередила превратились в острые копья, наконечники которых были густо окутаны почти ощутимой пеленой жалости к Чалому.
– О, видал, как зыркнул? Как трёшку подарил, – буркнул Чалый, осекая эту тему. Жорка качнул головой и промолчал. – Ладно, Жора, теперь о земном. Порядок у нас такой. Чёрных работяг с нашего барака не трогаем и пайку не урезаем. Они часть нашей рабоче-крестьянской нормы отгорбачивают. А мы даём им взамен сносное существование в нашем коммунистически светлом бараке.
О как! Про нормы всёк, а про пайку чё-та не догребаю. Поясни.
Чё пояснять? Молотящий вол достоин пропитания, – сказал нервно Чалый и покосился на попа.
Эвон как, это где ж ты этого нахватался? – Адэский ехидничал. – Значит, я должен с пустой кишкой жить и без табака? Ради облегчилова житухи этой шушеры?
Ради облегчилова своей житухи, – процедил сквозь зубы Чалый. – А в харче особого напряга нет. Мы же на рыжевье сидим, Жора! – наигранно бодро парировал зэк.
То есть?
А вот и «то есть»: здесь не только долбаный тракт копытят и лес валят, здесь ещё и золотишко моют, да как моют! Вот иногда и нам перепадает. А кум не дурак, рыжиков любит. Так что, Жора, и хавч, и табак, и водовка с бабами есть, на всех хватает – и нам, и молотилам, и кумовьям.
Ух ты! Небось ты, Чалый свои золотые запасы подтырил, поднамыл.
Нас, Жора, на отмыв не пущают: рожей не вышли. Но рыжиков немного есть – так, душу погреть.
В разговор вмешался поп:
– Не этим душу греть надо, Саша, не дурным металлом, а надеждой и верой в Бога.
– Ну одолел ты, Кадило, крути мозг вон своим слабоумным соплеменникам.
– Слаб умом, Чалый, это ты, раз никак постичь не можешь Его существования и законов Его простых и действенных.
– Я, Кадило, постиг в полном наборе законы Уголовного кодекса и верю в существование того, что можно помацать ручками или удыбать глазками. А Бога твоего ни пощупать, ни понюхать, ни удыбать.
– Ничего, Саша, придёт время, когда ты скажешь другие слова, и я буду свидетелем этого.
А пока свидетелями этого разговора был Жорка и ещё несколько десятков осуждённых, до кого доносился этот диалог.
Жорку повеселила отповедь Чалого, но слова священника зацепили потаённую струну, о которой он старался не вспоминать. Жорка чувствовал внутренний дискомфорт, а когда ему что-то причиняло неудобства, он начинал злиться. Вот и сейчас он зыркнул на священника.
– Ну что, Георгий, смотришь зло? Услышал давно забытые слова, за потаённое задело? Ничего, Гоша, ничего. Нет ничего тайного, что бы не стало явным.
Жорка дёрнулся, как от укола пикой. Гоша… Так только маменька звала его: «Гошенька, ангел мой», – ласковые, пахнущие цветами руки обнимали его. Не зная, как себя сейчас вести и что сказать, Жорка взвился не злостью, а скорее, испугом.
– Слышь, какого хрена тебе от меня надо? Базара хочешь? – Жорка пытался напасть на священника, тем самым защититься.
Я не выдержал и задал всё-таки вопрос деду:
– А от кого защититься, на него же никто не нападал?
– Ну да, Сёмка, не нападал, зато пробуждение шагало к его памяти семимильными шагами, а если проснётся память, значит, проснётся и то, что Жорка отшвырнул от себя в детской обиде, затаив в себе эту обиду и злость.
Я ничегошеньки не понял из сказанного сейчас дедом, но зато увидел его лицо таким, каким никогда не видел. Мне показалось, что внутри него лампочка зажглась. Он словно кому-то улыбнулся – и продолжил рассказ.
– Нет, Георгий, сейчас базарить мы с тобой не будем, ты не кипятись. В другой раз.
Жоркин сон в эту ночь был, скорее, даже не сон, а провал в жерло вулкана памяти. Сонное подсознание, словно лава, взрывалось картинками прошлого, страшного для Жорки, и обжигало его жаром боли; при каждой картинке он мучительно стонал во сне и его голова металась по подобию подушки.
…Время шло. Каторжная работа на стройке колымского тракта изматывала Жорку, несмотря на то, что он не выполнял и половины нормы. Адэский животным страхом боялся смерти, боялся, что и его, как и сотни других, не похоронят, а бросят, как падаль, в строящийся тракт, засыплют породой, и по его костям будут ходить и ездить, как ходят и ездят по тем, кто уже отошёл в мир иной.
Барачные вечера протекали однообразно, за редким исключением отец Павел, он же Кадило, завязывал разговор с кем-нибудь из заключённых, к ним присоединялись ещё собеседники, возникали споры, сомнения, раздражения. Отец Павел объяснял всё, что видел и знал, как священник рассказывал Евангелие по памяти, говорил о святых, о их жизни.