Катер связи - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
70
БЕЛЫЕ НОЧИ В АРХАНГЕЛЬСКЕ
Белые ночи — сплошное «быть может»...
Светится что-то и странно тревожит —
может быть, солнце, а гложет, луна.
Может быть, с грустью, а может, с весельем,
может, Архангельском, может, Марселем
бродят новехонькие штурмана.
С ними в обнимку официантки,
а под бровями, как лодки-ледянки,
ходят, покачиваясь, глаза.
Разве подскажут шалонника гулы,
надо ли им отстранять свои губы?
Может быть, надо, а может, нельзя.
Чайки над мачтами с криками вьются —
может быть, плачут, а может, смеются.
И у причала, прощаясь, моряк
женщину в губы целует протяжно:
«Как твое имя?» — «Это неважно...»
Может, и так, а быть может, не так.
Вот он восходит по трапу на шхуну:
«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»
Ну, а забыл, что не знает — куда.
77
Женщина молча стоять остается.
Кто его знает — быть может, вернется,
может быть, нет, ну, а может быть, да.
Чудится мне у причала невольно:
чайки — не чайки, волны — не волны,
он и она — не он и она:
все это — белых ночей переливы,
все это — только наплывы, наплывы,
может, бессонницы, может быть, сна.
Шхуна гудит напряженно, прощально.
Он уже больше не смотрит печально.
Вот он, отдельный, далекий, плывет,
смачно пуская соленые шутки
в, может быть, море, на, может быть, шхуне,
может быть, тот, а быть может, не тот.
И безымянно стоит у причала —
может, конец, а быть может, начало —
женщина в легоньком сером пальто,
медленно тая комочком тумана, —
может быть, Вера, а может, Тамара,
может быть, Зоя, а может, никто...
78
ИНОСТРАНЕЦ
...и Меркурий плыл над нами —
иностранная звезда...
М. Светлов
На архангельском причале
иностранные суда,
иностранные печали,
иностранная судьба.
И чернявый, как грачонок,
белой ночью до утра
плачешь ты, матрос-гречонок,
возле статуи Петра.
И совсем не иностранно
в пыльном сквере городском
ты размазываешь странно
слезы грязным кулаком.
Может быть, обидел шкипер?
Может, помер кто в семье?
Может, водки лишку выпил?
Может, просто не в себе?
79
Что с тобою приключилось?
Что с тобой случилось, грек?
А с тобою то случилось,
что ты тоже человек.
И еще тошнее, если,
не поняв твоей тоски,
кто-то спрашивает — есть ли
безразмерные носки.
И глядишь ты горько-горько,
пониманья не ища,
на сующего пятерку
прыщеватого хлыща.
Но идет, хвативший малость,
седобров и меднолиц,
словно грек, печалью маясь,
с русской шхуны моторист.
Моторист садится рядом:
«Выпьем, что ли, корешок!» —
и ручищею корявой
молча лезет в кожушок.
Углубленно, деловито
из кармана достает
переводчицу-пол-литру,
о скамейку воблой бьет.
И сидят, и пьют в молчаньи,
и глядят, обнявшись, вдаль
вместе с греческой печалью
наша русская печаль...
зо
БАЛЛАДА ВЕСЕЛАЯ
Мы сто белух уже забили,
цивилизацию забыли,
махрою легкие сожгли,
но, порт завидев, — грудь навыкат!
друг другу начали мы выкать
и с благородной целью выпить
со шхуны в Амдерме сошли.
Мы шли по Амдерме, как боги,
слегка вразвалку, руки в боки,
и наши бороды и баки
несли направленно сквозь порт;
и нас девчонки и салаги,
а также местные собаки
сопровождали, как эскорт.
Но, омрачая всю планету,
висело в лавках: «Спирту нету».
И, как на немощный компот,
мы на «игристое донское»
глядели с болью и тоскою
и понимали — не возьмет.
Е. Евтушенко
81
Ну кто наш спирт и водку выпил?
И пьют же люди — просто гибель...
Но тощий, будто бы моща,
Морковский Петька из Одессы,
как и всегда, куда-то делся,
сказав таинственное: «Ща!»
А вскоре прибыл с многозвонным
огромным ящиком картонным,
уже чуть-чуть навеселе;
и звон из ящика был сладок,
и стало ясно: есть! порядок!
И подтвердил Морковский: «Е!»
Мы размахались, как хотели, —
зафрахтовали «люкс» в отеле,
уселись в робах на постели;
бечевки с ящика слетели,
и в блеске сомкнутых колонн
пузато, грозно и уютно,
гигиеничный абсолютно,
предстал тройной одеколон.
И встал, стакан подняв, Морковский,
одернул свой бушлат матросский,
сказал: «Хочу произнести!» —
«Произноси!» — все загудели,
но только прежде захотели
хотя б глоток произвести.
Сказал Морковский: «Ладно, — дернем
Одеколон, сказал мне доктор,
предохраняет от морщин.
Пусть нас осудят — мы плевали?
Мы вина всякие пивали.
Когда в Германии бывали,
то «мозельвейном» заливали
мы радиаторы машин.
А кто мы есть? Морские волки!
Нас давит лед, и хлещут волны,
но мы сквозь льдины напролом,
жлобам и жабам вставив клизму,
плывем назло империализму?!»
И поддержали все: «Плывем!»
«И нам не треба ширпотреба,
нам треба ветра, треба неба!
Братишки, слухайте сюда:
у нас в душе, як на сберкнижке,
есть море, мама и братишки,
все остальное — лабуда!»
Так над землею-великаном
стоял Морковский со стаканом,
в котором пенились моря.
Отметил кэп: «Все по-советски...»
И только боцман всхлипнул детски
«А моя мамка — померла...»
И мы заплакали навзрыдно,
совсем легко, совсем нестыдно,
как будто в собственной семье,
гормя-горючими слезами
сперва по боцмановой маме,
а после просто по себе.
83
Уже висело над аптекой
«Тройного нету!» с грустью некой,
а восемь нас, волков морских,
рыдали — аж на всю Россию!
И- мы, рыдая, так разили,
как восемь парикмахерских.
Смывали слезы, словно шквалы,
всех ложных ценностей навалы,
все надувные имена,
и оставалось в нас, притихших,
лишь море, мама и братишки
(пусть даже мамка померла).
Я плакал — как освобождался,
я плакал, будто вновь рождался,
себе — иному — не чета,
и перед богом и собою,
как слезы пьяных зверобоев,
была душа моя чиста...
84
ДЕРЕВЕНСКИЙ
О чем поскрипывает шхуна?
Не может быть, что ни о чем,
когда, дыша машиной шумно,
несется в сумраке ночном.
О чем под скрип ее вздыхает
матрос, едва успев заснуть,
и что сейчас ему вздымает
татуированную грудь?
Когда, вторгаясь в тучи косо,
елозя, ерзает бизань,
во сне усталого матроса
вдруг прорезается Рязань.
И шхуна тросами, снастями
скрипит, скрипит ему впотьмах
о снеге детства под санями,
о кочерыжках на зубах.
Он просыпается не в духе.
Он пляшет с мрачным криком «Жги!..»
внутри разрезанной белухи,
чтобы прожирить сапоги.
85
Он от команды в отдаленьи
молчит, насуплен и небрит.
«В деревню хочется, в деревню..
он капитану говорит.
И вот в избе под образами
сидит он, тяжкий и хмельной;
и девки жрут его глазами —
аж вместе с бляхой ременной.
Он складно врет соседской Дуне
что, мол, она — его звезда,
но по ночам скрипит о шхуне
его рассохлая изба.
чуть-чуть побитый молью
на плечи просится бушлат.
«Маманька, море тянет, море...»
глаза виновно говорят.
И будет он по морю плавать,
покуда в море есть вода,
и будет Дунька-дура плакать,