Светопреставление - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы там ни было, в итоге единственным моим ощущением, оставшимся в отношении шахмат, стало отвращение. После окончания средней школы я садился за эту игру только два раза - десять лет спустя и двадцать лет спустя.
Первый раз - с ближайшим другом по его предложению ночью на кухне, где мы вынуждены были дожидаться рассвета в отсутствии выпивки. Раз за разом, почти не глядя на доску, "зевая" фигуры, постоянно отвлекаясь, я обыграл его раз восемь подряд. После первого проигрыша он думал, что это случайность, и сразу заявил об этом, после второго был раздосадован, после третьего откровенно злился, после четвертого начал кричать, что я как-то неправильно играю и это какое-то фатальное стечение обстоятельств - как может выигрывать раз за разом человек, не обладающий элементарной шахматной культурой?! После пятого заявил, что, если я встану сейчас из-за доски, я поступлю непорядочно. После шестого он молчал и начал покрываться красными пятнами. Когда рассвело, из-за доски мы встали почти врагами. Уже на улице меня вдруг стало трясти от накопившегося за столом на тесной кухне нервного напряжения, ищущего теперь выход. Но это могло быть и вследствие ранней утренней прохлады после бессонной ночи и выкуренной пачки скверных сигарет. Я был зол на себя. В отношении своих шахматных способностей я не заблуждаюсь, шахматист я так себе, вынужденный, сейчас и вообще никакой, - но с ними-то всеми, кто за доску садится, что происходит?!
Второй раз играть пришлось в Москве с маленьким сыном своего друга, оставившего их с матерью и жившего за границей в новом браке. Мальчик был весьма развитой, но распад семьи как-то чересчур болезненно отразился на нем, в его характере стали развиваться дегенеративные черты вундеркинда-идиота. Чему немало способствовали жизненные установки его матери, имевшей диплом психолога. Он задавал вопрос и сам же на него отвечал, временами ронял слюну, в семилетнем возрасте бегло говорил на нескольких иностранных языках, поскольку подолгу жил с матерью в Западной Европе, на носу его сидели очки с толстыми линзами, и он заметно косил. Он спросил меня:
- Вы друг моего папы? Сыграйте, пожалуйста, со мной в шахматы, а то мне здесь не с кем играть.
- А ты умеешь уже играть в шахматы?
- Я очень хорошо играю. Я обыгрываю всех маминых знакомых и друзей.
Его мать также попросила меня сыграть с мальчиком. Дело происходило поздним вечером в субботу накануне Пасхи. Мы все втроем только что вернулись из церкви, донеся зажженные в ней свечи до самой квартиры. Мальчик был очень одинок, и это будто написано на нем было большими буквами. Его мать также, но иначе. В тот предпасхальный вечер я оказался их единственным гостем, и то по совершенной случайности. Молчал телефон, стояли факсы. Я не смог им отказать.
Мальчик объявил, как бы колеблясь, но на деле рисуясь:
- Пожалуй, я разыграю индийскую защиту...
Очень быстро проиграв, он сказал мне:
- Вы как-то неправильно ходите.
После второго проигрыша он взмолился:
- Ну дайте мне отыграться, еще одну партию только - ну пожалуйста! Я еще никогда не проигрывал!
Он продолжал упрашивать и препираться и не пробовал разве что плакать, поскольку не был уверен, не отправят ли его тогда в постель немедленно и без разговоров. Можно также предположить, что игра в шахматы являла для него собой способ взять верх над мнимыми и реальными любовниками матери, самые хитроумные из которых, надо полагать, сдавали партии сыну с тем, чтобы завоевать расположение его матери: какие экстраординарные способности у вашего ребенка, их обязательно надо развивать!
Но я сказал бессердечно:
- Нет, мальчик, сейчас ты пойдешь спать и позабудешь о шахматах. Потому что все это - все, чем мы сейчас с тобой здесь занимались, - все это уже было, все эти ходы. Совершенно не важно, кто сегодня выиграл. Ты уже хорошо играешь, со временем будешь играть еще лучше, а сейчас отправляйся спать. Все-все, мальчик, покойной ночи!
Я почти бежал из той квартиры, чувствуя, что еще чуть-чуть - и в самую ночь на светлое Воскресенье я окажусь там, где мне и положено быть давно, в аду.
В месте, где на черно-белом поле из шестидесяти четырех клеток отупевшие от усталости черти преследуют вечным шахом короля, не желающего сдаваться. Чертям никогда не выиграть эту партию, потому что фигуру короля переставляет мохнатая лапа самого неутомимого игрока во вселенной, их князя - Вельзевула. Мне же уготовано при них место писаря, посаженного до скончания времен следить за игрой и записывать их ходы.
Топография двора и мира
Двор должен быть проходным, иначе это двор тюрьмы - были в городе и такие. У детей самым волнующим подарком было показывать друг другу "ходы" и "ходики". Знающий тайные ходы (взрослые ими не интересовались) мог жить в городе, как рыба в воде, - исчезать без следа, прятаться, вдруг вырастать, будто из-под земли, или сокращать путь, будто на тебе сапоги-скороходы.
Наш двор был обычный, советского времени, открытый на все стороны света, но и в нем хватало для нас всяких неожиданностей. Во-первых, потому, что заявиться сюда мог кто угодно, а значит, произойти могло все, что угодно, и перевернуть привычный ход событий. Были такие таинственные места в нем, как входы в бомбоубежище посреди двора. После того как на областных учениях гражданской обороны кто-то доказал с указкой, что при атомной бомбардировке шансов уцелеть у города нет никаких (на него не придется даже тратить бомбу, достаточно сбросить по одной на две соседние области), проговорившегося умника примерно наказали, но к сведению приняли - на бомбоубежища во дворах жилых домов махнули рукой, и входы в них были намертво закрыты и завалены всякой дрянью. Кому-то все же изредка удавалось в них проникнуть - знакомые мальчишки хвастались добытыми там противогазами.
Существовал и оживлял дворовые игры подземный ход - общий подвал с выходами в разные подъезды и наклонной загрузочной шахтой для мешков с картошкой в боковом штреке. Интриговали загадочные зарешеченные приямки под стенами домов и ничейная квартира с наглухо замурованными окнами над аркой въезда во двор. На всех пятых этажах железные лестницы упирались в квадратные откидные люки, открывающие выход на крышу, но они всегда бывали заперты висячими замками. Был еще спуск по ступенькам в котельную под нашим домом - с котлами, манометрами и отблесками пламени, как в преисподней.
К общему двору примыкало также несколько внутренних двориков в массивных домах польской и австрийской застройки, пустоту между которыми и зашили две хрущевские пятиэтажки. Огороженный задний двор Энергосбыта был завален катушками кабелей, а слева намечены линией фруктовых деревьев владения маленькой фасонистой горбуньи, работавшей в суде и жившей в ветхом дощатом домике с еще меньшей, но нормальной дочкой. Домик строители не тронули, и жизнь его обитателей протекала, как на блюдечке, на глазах незваных соседей из многоэтажного дома. В их запущенном саду на вытоптанной земле играли в свои игры дети новых жильцов, а вскоре в нем установили по распоряжению управдома стол со скамьями и беседку, чтоб людям было где встречаться и отдыхать на свежем воздухе, и пустовали они потом только ночью и ранним утром, да и то не всегда.
Справа от здания Энергосбыта уцелел также одноэтажный барак, повернутый к новым домам торцом. В дальнем его конце жил с семьей крепко пивший сапожник, одноногий инвалид войны, костеривший всех в бога душу мать и благоговевший только перед спасшим страну от погибели товарищем Сталиным. К бараку примыкал огород, в котором все лето копалась жена сапожника, многодетная мать, безотказно нарожавшая ему детей по крестьянскому обычаю. Да и в нашем подъезде на первом этаже жила семья, перебравшаяся в город из села и не оставившая там ничего такого, чего нельзя было бы попытаться взять в новую жизнь. Отец семейства соорудил во дворе так называемый кагат для хранения картошки (мы-то все запасали ее в своих подвалах на зиму). Однажды он выдернул меня за ноги из своего овощехранилища и с криками, держа за шиворот, отвел к матери. Откуда я мог знать, что это чье-то, когда, поковырявшись в земле, откинув какую-то солому, обнаружил одну картофелину, затем еще несколько - ого, как это она выросла прямо во дворе? И сколько ее - сколько можно будет напечь в костре на пустыре! Как вдруг чувствую, меня уже тянут за ноги и зло кричат в самое лицо.
Что еще было? Отступив от дороги, несколько левее стоял двухэтажный флигель, на втором этаже которого жил мой приятель, каждое лето проводивший в пионерлагерях и с ранних лет исходивший похотью. Жильцам флигеля принадлежал огороженный глухим забором фруктовый сад с огородными грядками, куда они не пускали даже собственных детей. На входе в него сидел презлющий пес на длинной цепи. Когда я ходил к приятелю в гости, уповать можно было только на надежность ее звеньев и прочность ошейника - пес, стоя на задних лапах и заходясь лаем, порывался растерзать непрошеного гостя на части, и приходилось пробираться лицом к нему, вжимаясь спиной в стену флигеля. Конечно, я не очень любил там бывать. В глубине за оградой сада виднелось старое подслеповатое здание швейной фабрики имени Розы Люксембург, куда солдаты, зашедшие в увольнении распить на пустыре чекушку водки, подсылали мальцов - и чаще других моего приятеля, гулявшего поблизости от дома, подсылали с предложением швеям "е...ся". Дети знали, что это что-то стыдное и нехорошее, но не очень представляли себе, что именно. Швеи прогоняли их, возмущались, смеялись, но всегда какая-нибудь да выбегала, преследуя "гонца", взглянуть, кто же подослал мальца с таким непристойным предложением в неурочное время. Фабрика работала в три смены, и по ночам тускло светились оконца под ее крышей, а вблизи слышался несмолкающий торопливый стрекот машинок - та-ды-ды-ды!