Только ждать и смотреть - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Почему наше собственное горе трогает нас, а чужое – нет? – думал профессор. – Мы все – одно тело!” Он все вспоминал, как женщина развернула перед ним маленькое детское платье в кровавых пятнах, а он даже бровью не повел. Тогда. “Все, что вы здесь видите, – забудьте!” – посоветовал ему Рене. Почему Рене выслушивал женщин, которым не мог помочь? В этом была его помощь?
Не забыть! Профессор Дюбе отшвыривал от себя газеты. Они приземлялись на ковер, порхая. Лишь когда приходили письма от Екатерины, он вскакивал и набрасывался на них, словно это были письма о любви. Да читала Наташа эти письма! Не было там ни слова о любви!
“ Ты написала мне, Екатерина, что во время артобстрела снаряд попал в операционную, и врач накрыл раненого своим телом, и спас, и погиб. Почему-то я вспомнил старого доктора, которого встретил где-то на побережье, его готовность умереть. Он будто чувствовал, что война надвигается, как поднимается река. Хотя, может, это был и не он. Как сильно пахли там зеленые мандарины…”
Екатерина по-прежнему жила в Монреале, но не звонила и не приходила, только письма писала. Она участвовала в постановке оперы, где ее роль была немая. Конечно, немая – не все ведь говорят на пятнадцати языках. Профессора иногда приглашали на репетиции – это была опера Армана, его отца. Однажды он взял с собой Андро, и с тем, говорят, случился приступ. Только Андро не запел, а заплакал и потом долго приходил в себя. “Скажи мне, это может повториться? Скажи! А ты говорил, что душа душу греет!..”
Профессор вроде отвечал на письма, целый ворох бумаг исписывал. Но отсылал ли? Как знать. Никому профессор ничего не рассказывал, даже своей молчаливой жене. Не было у него такой привычки.
Состояние мадам Дюбе не улучшалось, и надежд на то, что она встанет, было все меньше. Профессору Дюбе надо было решать массу вопросов – как быть со своей женой, с браком, с братом, с домом, с людьми, с детьми… А решать он не умел. Это Клара всегда решала за него, как раньше мама и как решал всякий, кто оказывался рядом, – Рене, например.
И весна не шла.
Андро звал ее с дерева, звал, а потом падал на ковер, на талый снег, и замолкал. Зови не зови. Старичок Пармен водил его за руку вокруг дома, по самой престижной улице города, и рассказывал ему сиплым шепотом свою жизнь. Общался – делился теплом. Молчаливые замки толпились вокруг них с занавешенными окнами, как без глаз. И валялся внизу, весь в грязном снегу, Монреаль.
“Возьми меня, Екатерина! Возьми меня таким, как есть. Мне пятьдесят два года, я живу с женщиной, которую не люблю. Моя любовь ушла однажды и навсегда… Я верю, что люблю тебя, Екатерина, если я еще умею любить. Душа моя нуждается в тепле. Я чувствую, что что-то большое, необъятное надвигается на меня, только ждать и смотреть. Самая сильная в жизни любовь – последняя…”
– Здесь, – сказал Рене, когда они добрались до моря, – война начнется здесь.
Море было грязным, коричнево-серым. Волны выносили на камни мелкие щепки. Никто не купался. Люди ходили в двух шагах от моря и не поворачивали голову в его сторону. “После землетрясения, – говорили, – в море полно мертвецов”.
Профессор Ришар Дюбе разделся на пустом берегу. Влажный воздух. Холодные круглые камни под ногами. Он представил, как войдет в воду, наверное, теплую, и маленькие щепки облепят его огромное волосатое тело. Он постоял немного, раздумывая – войти или нет? Маленький мальчик побежал по узкому лабиринту, заметался. Профессору Дюбе с одинаковой силой хотелось войти в воду и остаться на берегу. Одновременно. Он обернулся и увидел группу местных жителей за своей спиной. Они ждали его решения. И он ждал – когда же маленький мальчик, запыхавшись, остановится. Черный квадрат.
Профессор Дюбе мало фотографировал, но даже то, что снял, никогда не увидел. Его фотокамера пропала вместе с детскими подгузниками, вместе со всеми вещами. Ему часто протягивали автомат Калашникова – на, мол, снимись на память. И пару раз, не желая никого обижать, он брал в руки тяжелый и грязный инструмент. Он держал его осторожно, как держат грудного ребенка. Так, нежно, держал в руках старинные ружья Арман, его отец. Он снимал их со стены, взбираясь по лестнице под самый потолок в своем зеленом кабинете, и они блестели на солнце. Мать подарила эти ружья сантехнику в тот день, когда отец ушел. “Арман, ты ведь не уйдешь?”
Через пару дней профессору начало казаться, что лица повторяются, что через этот город они уже проезжали, эту больницу уже посещали. Вот здесь, направо, – ряды кипарисов, за ними – белый дом с цитрусовым садом, где мандарины зеленые и маленькие, как кулачки. Профессора не переставало удивлять, что их каждый раз приглашают к столу, что им позволяют ходить в грязной обуви по палатам, видеть полуодетых пациентов. Что они пьют вино без конца. “Должен же быть предел гостеприимству, – думал профессор, – что за традиции…” Почему эти люди все время хотят быть вместе? Пролетарии всех стран, объединяйтесь? Только однажды, в каком-то городке возле моря, пожилой хирург в белоснежном халате попросил сменить обувь перед входом в операционный блок. Старый доктор гордился порядком вокруг. К чему он готовился? К смерти? К бессмертию?
Война началась через неделю, в воскресенье. Иностранцев собрали по всему городу и выслали. Последний рейс. Профессор Дюбе сидел молча, с закрытыми глазами. Он добивался темноты. Черноты. Рене пошел по рядам, вглядываясь в напряженные лица. Может быть, он искал Екатерину. Рене вернулся, сел рядом с профессором и сказал, усмехаясь: “А ваш брат, между прочим, сидит в последнем ряду!” Профессор вдруг захотел ответить шуткой, захотел показать, что он догадывается, кого искал Рене. Сказать, например: “Екатерины нет, она летит следующим рейсом!” Но он вдруг понял, что следующего рейса не будет, что аэропорт закрыт, что война началась и неизвестно, когда кончится, и в городе у моря, где ряды кипарисов и незрелые мандарины, осталась Екатерина, самая красивая женщина, которую он когда-либо держал в объятьях, и что он не увидит ее никогда. Никогда, никогда. И сразу же, совершенно без усилий, наступила полная темнота.
Но в кромешной тьме, в черном квадрате Малевича, он увидел белый гроб, врезавшийся в гору, висящий над пропастью половиной своего белого детского тела.
Только ждать и смотреть.
Полковник с железными зубами, который вообще-то был подполковником, но никто не хотел ломать язык, получил статус “политического беженца”. Он теперь мог официально жить и даже умереть в Канаде. По этому поводу он выпил в одиночку полторы бутылки водки, поймал в коридоре Наташу Черную и, закрыв глаза, расцеловал ее в губы. Он донес ее до кухни и уложил на стулья. Наташа, конечно, упала в обморок, но полковник умел приводить ее в себя. Он бил ее по щекам и обливал холодной водой, она вскакивала, бодренькая и хорошенькая, и сразу же заводила рассказы о чьей-то любви. Но сейчас полковник решил не спешить.
– Слушай, Шехерезада, – сказал он бездыханной Наташе, – когда я служил на государственной южной границе, в нашей части произошел страшный случай.
Полковник собрался с мыслями. Кажется, впервые ему удастся рассказать свою историю до конца. “Надо было допить вторую бутылку”, – с сожалением подумал он. Полковник волновался. Последний раз он пытался выложить душу на приеме у адвоката. Но тот сразу же остановил его: “Не говорите мне того, что мне не надо знать”. Адвокат решил почему-то, что про случай, который изменил всю жизнь полковника, ему не надо знать. Он дал полковнику “болванку” – воспоминания какого-то политического беженца, где нужно было только заменить имена. Полковник зазубрил чужую историю и прошел через слушание “со свистом”, получил свой статус в один присест.
– Когда я служил на государственной южной границе, – снова начал полковник, глядя на серые деревья за окнами, – случилось так, что постовой расстрелял из автомата человека, который шел по направлению к нему. И это был его отец…
Полковник увидел, что веки у Наташи задергались, что она вроде отходит от сна и он может не успеть. А ему так хотелось рассказать ей, именно ей, ведь однажды он слышал, как она плакала в овальной спальне. Душа его вдруг стала горячей, как кровь. Он бы и сам заплакал, если б мог.
“Двинуть бы ее разок, – подумал полковник, – чтоб отключилась”.
Но он не забыл, что выпил полторы бутылки водки и лучше не буянить. Он опустил свои огромные – и золотые – руки и смотрел обреченно, как щеки Наташи розовеют.
Эта история мучила полковника последние тридцать лет. Человек приехал на свидание с сыном, он шел к нему на встречу. Сын стоял на посту, под палящим солнцем, измученный ожиданием, что враг вот-вот нападет…
– А-а, – перебивали в этом месте полковника, – от солнца всякое бывает. Вот я однажды на пляже…
Не мог полковник досказать свою историю, не получалось. Не солнце. После этой нелепой, страшной смерти полковник задумался, впервые, – кого он охраняет? И что? Зачем жить в казарме – кровать, тумбочка, зеленый одеколон, безопасная бритва, что режет в кровь; просыпаться под радио, всегда в ноль-ноль, высиживать часы на собраниях, где учат ждать; чистить автомат, разбирать-собирать, разбирать-собирать, драить ботинки до мертвого блеска… И ждать. Зачем получать письма из дома – раз в месяц, узнавать о чьих-то свадьбах, чьих-то детях, все чужое, ничего твоего. И ждать. Запираться в уборной, листать растрепанный журнал с дурными девками, мечтать под жужжание навозных мух… И ждать.