Только ждать и смотреть - Елена Бочоришвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут же началось обсуждение, кто там может родиться, мальчик или девочка? И вширь пошла тема – почему у них так много геев? У нас, может, тоже есть, но ведь не так же нахально, не вслух! И из-за чего женщины становятся лесбиянками? Из-за несчастной любви? Не мы! Не мы! Женщины-врачи облизывали свои плохие зубы и говорили важно – гормональное это что-то, нарушение, ненормально. И старичок Пармен, который вроде ничего не слышал, кивал головой в знак согласия.
“Кто вам даст право на работу, – думал Ванечка, – дуры вы набитые”. И представлял, закрыв глаза, как бритоголовая балерина вскидывала вверх свои чугунные ноги. Если бы и впрямь оно было так – ненормально, гормонально, из-за несчастной любви. Если бы можно было с этим что-либо сделать! И потом рассказывать – жена у меня красивая, балерина…
И почему жизнь – такая сложная штука?
Шоколадная коробка без шоколада. Пачка фотографий, углы кверху. Прошлое, которого нет.
“Смотри, Лилька! Это мама моя. Умерла два года назад. Это дом, в котором я вырос. Продали, есть было нечего. Это собака моя, Дружок. Под машину попала. А вот здесь, третий слева, видишь, самый высокий, – это он, мой отец. Ты меня слушаешь, Лилька?”
Нет, конечно, она не слушала. Выбирала платье, которое возьмет с собой. Белое! И красную сумочку.
– Я жду, – отвечала она Ванечке, – сейчас Андро повезет Клару гулять.
Мадам Дюбе раздарила все свои вещи. Не сносить! Женщины расхватывали – только успевай. Кто-то по ошибке унес с собой даже желтые туфли актрисы Екатерины, в которые все лезли, но никто не влез. Да, Екатерину, говорят, видели на улице вместе с профессором Ришаром Дюбе. Они шли, взявшись за руки. Да что мы знаем о чужой любви? Мы все живем как за Берлинской стеной.
“Лилька, ты идешь? Тебе только ждать и смотреть! Слушай, я хочу сказать тебе что-то, только тебе. Нет у меня отца! Предал он нас. Бросил, когда мне шесть лет было. Никого у меня там нет”.
Мадам Дюбе сидела в кресле, и человек-Бог катил ее в сад. Он останавливал коляску под деревом, с которого раньше пел. Зеленый город валялся под ее безжизненными ногами. Весна моя, любовь моя. Он рассказывал что-то Кларе, и размахивал руками, и бегал вокруг, будто танцевал. Любовь моя последняя. Слов она не разбирала. Клара видела все, о чем говорил ей Андро, – над городом Монреалем, толкая друг друга локтями, летали надувные фигуры агентов по продаже недвижимости, вождей капитализма. Им вложили вес в обувь, и они взлетали в небо вертикально. В ветреную погоду они стукались лбами, а под снегом опускались к земле. Они плыли над домами и улицами в полный рост, как святые. Их фигуры были выкрашены во все цвета – для красоты. Потому что душа умирает без красоты.
Мадам Дюбе смотрела на дом, в котором, может, когда-то жила. Там, в окне, стояла женщина в белом и курила.
– Иду! – сказала Лилька мальчику в спортивном костюмчике. И отдала сигарете последний поцелуй.
История рояля
На каникулы всех детей в семье посылали в Кутаиси к Надии. Она выходила встречать их на перрон. Маленькая кривоногая женщина с большой сумкой, всегда в черном. Дети – внуки, племянники и племянницы – высыпали из грязного вагона, как мандарины. Они обнимали и целовали ее, накалываясь на ее рыжую бороду. “Слава богу, жива я, – отвечала Надия на расспросы, – не убили меня еще эти Кобаидзе”.
Она говорила нараспев, как все кутаисцы, и голос ее был певучий. Когда бабушка Нуца Церетели перестала петь старинные русские романсы, Надия запела грузинские. Другого языка она не знала. Под занавес любого застолья вместе с вареными каштанами выносили гитару. В зале стоял и рояль, но он молчал, и его обходили по кругу, как гроб. Надия ломалась и отнекивалась. Ее умоляли, тамада говорил: “Ради меня, калбатоно Надия, хоть один раз!” Надия дергала струны кривыми пальцами с желтыми ногтями и запевала звенящим голосом. Мужчины и женщины подпевали ей, вытирая слезы. Потом Надия передавала кому-нибудь гитару и бежала на кухню за горячей кукурузой. Кукурузу подавали уже в самом конце. Оставалось только выпить за тамаду, а потом гости вставали и расходились.
За столом у Надии были не только каштаны и кукуруза. Однажды Фафочка написала матери, что она ела в день приезда. Мать просила ее писать каждый день, а писать Фафочке было нечего: во всех комнатах стояли впритык кровати, на которых спали похожие друг на друга дети. А потом они кушали, кушали… И ей не хотелось писать. Дети смеялись над Фафочкой, над ее именем – Фаина, Фафочка. В грузинском языке нет буквы “ф”. Ее называли Папочка. В пятнадцать лет ее грудь была плоской, словно танк проехал. Фафочка-Папочка – нож в серд це. Фафочка думала, что если она расскажет об этом матери, то мать будет смеяться над ней вместе со всеми. Будет щурить глаза и говорить: “Ничего, Пы-Фафочка, выйдешь замуж, успокоишься!” “Пы-ф” – чем не плевок? Фафочка написала: “На столе было…” Олико ходила с этим письмом по родственникам, тбилисцы глотали слюни и восхищались: “Вах, Надия!”
Это было время, когда в витринах гастрономов стояли батареи сгущенок, а белый хлеб скармливали даже свиньям. Фафочка уже не застала огромную банку черной икры с половником вместо ложки, которая стояла за стеклом в центральном гастрономе на площади Ленина, главной площади в Тбилиси. Про это ей только рассказывали. Ленин протягивал вперед руку, указывая на светлое будущее, а говорили, что он показывает, куда сбежала огромная банка. Икру теперь можно было достать только по знакомству, но без деликатесов не обходилось ни одно большое застолье. Столы устраивались часто и по любому поводу. Не застойное время было, а застольное. Кто помнит – знает.
В хорошую погоду гости Надии собирали фрукты – то сливы, то груши, то виноград. Когда грецкие орехи повисали на дереве, как елочные игрушки, Надия взбегала по стволу и прыгала по веткам, а дети ползали по земле и собирали сбитые орехи. И смотрели снизу на трусы Надии – до колен! – и смеялись.
Если день выдавался дождливым, дети сидели дома, и Надия их развлекала. Она рассказывала, как перехоронила половину Имеретии – потому что только она знает, как и что надо делать. И что она уложила в землю столько же людей, сколько ее сестра – бабушка Нуца Церетели – в свою кровать. Нашла чем гордиться! Дети перемигивались и хихикали.
Потом Надия приступала к собственным похоронам. Она распределяла роли:
– Ты, детка, распусти волосы, царапай себе лицо и кричи: “Убили, убили мою бабушку эти Кобаидзе!” Подними руки к небу, вот так, и спроси: “Как земля носит этих извергов Кобаидзе?” Посмотри на всех вокруг – не спеши! – и скажи: “Нет правды на земле!”
Как правило, именно в этот момент ее муж, Анд-ро Кобаидзе, заглядывал в комнату и спрашивал (всегда одно и то же): “Хачапури разогревать или обедать будем?” Это была, пожалуй, самая длинная фраза, которую он когда-либо произносил.
“Кому нужны твои хачапури?” – возмущалась Надия и шла готовить обед. Ей никто не помогал – она одна могла накрыть стол на тридцать человек.
Среди детей у Надии были любимчики. Те, у кого хороший почерк. Надия диктовала нараспев, будто пела романс. “А-но-ним-ка”. С новой строки: “Довожу до вашего сведения…” Любимчиков Надия ставила ногами на молчаливый рояль, и они пели или танцевали. Фафочка тоже однажды побывала на рояле, хотя почерк у нее был как у отца – из рук вон.
На последние школьные каникулы, перед десятым классом, Фафочка отказалась ехать к Надии. Лучше кушать кашу в пионерском лагере. Олико не могла понять, почему ей не нравится в Кутаиси. Она приставала к Фафочке с утра до вечера: “Что это ты вздумала, Пы-Фафочка?” Володя не вмешивался. Он накрывал лицо носовым платком. Это была его фронтовая привычка. С платком на лице он мог заснуть в любой момент, в любой позе. Кажется, именно тогда между Олико и Фафочкой начались крикливые ссоры.
Они жили в старом тбилисском дворе – три этажа балконов по кругу, как в театре, и в середине двора кран. По утрам мужчины, голые по пояс, выходили покурить на общий балкон. Женщины набирали воду из крана, обменивали сплетни, как валюту, а потом шли, семеня ножками, в общий вонючий туалет. И кухни были общими, и жизнь была общей. И на каждом этаже ссорились.
Семья Фафочки занимала одну большую комнату из числа тех, что принадлежали раньше князю Церетели, мимолетному мужу бабушки Нуцы. Белые занавески отделяли “спальню” родителей, диванчик Нуцы и “кухню”, где они ели, но не готовили, а по вечерам Володя принимал пациенток. Фафочка спала в центре комнаты. Каждое утро она складывала раскладушку, а потом, каждый вечер, раскладывала. Если Фафочка с матерью ссорились, когда Володя работал, то они выходили на балкон, и их голоса разносились на все три увитых виноградом этажа.
Фафочка кричала, что она ненавидит мать и всю ее родню. И что она сбежит на какой-нибудь БАМ. Почему-то ей не приходило в голову, что проще рассказать все как есть. Что во время последнего визита в Кутаиси Надия спросила ее, ухмыляясь заросшим щетиной ртом: “Ну как, натянула Олико твоему папе трусы на голову?” Фафочка не обижалась на Надию, но в Кутаиси больше ехать не хотела. Что Надия? Дура деревенская, хоть и живет в городе. Ее вообще из кухни выпускать не надо. Во всем виновата мать!