Возвращение к себе - Сидони-Габриель Колетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сумею ли я, когда исчезнет смысл жизни по имени Рено, сумею ли найти опору в себе самой, смогу ли сделать одиночество – оно всегда действовало на меня как тонизирующее, пьянящее и опасное зелье – той горькой и сбрасывающей груз лет силой, которая сохранит мою почерневшую и помертвевшую душу?
Я родилась в одиночестве, росла без матери, без братьев и сестёр, со взбалмошным отцом – мне ещё и самой приходилось за ним присматривать, – и никогда не имела друзей. Может быть, эта нравственная изоляция и сделала меня такой: в меру весела, в меру грустна, вспыхиваю от ерунды и так же мгновенно гасну, не добра, не зла, в общем-то, необщительна, ближе к животным, чем к людям?.. Отвага – о да! Физическая отвага у меня есть – умение ничего не бояться, – спокойная уверенность в том, что нервы меня не подведут, что я совладаю с чувствами. Честность… пожалуй – только рядится она продажной девкой. Жалость – только не к несчастным созданиям вроде меня – они часто сами выбирают страдания, да и вообще, разве можно кого-то жалеть, когда ты влюблена?.. «Влюблена» – что за жалкое слово для такого чувства!.. «Пропитана насквозь» – вот это уже ближе… Да, именно пропитана насквозь, от поверхности тела до глубины души, любовь так бесповоротно проникла в каждую мою клетку, что, окрась она мне кожу и волосы в другой цвет, я бы не удивилась.
Что за чудо здешние звери – старый приятель Тоби-Пёс и недавно объявившаяся царица Перонель.
С Тоби мы знакомы сто лет, глубокое знание человеческой натуры подсказывает ему, что настоящая хозяйка здесь я: Анни он рассматривает как бесплатное приложение. В свои пять лет он сохранил в душе детскую наивность, для него всё чисто, даже ложь. Сердце бульдога-сердечника каждую минуту готово разорваться, однако не рвётся. Тоби таинственно вздыхает, как его названая сестрица жаба, с таким же сплюснутым носом, с такими же красивыми глазами, а когда летит запыхавшись, в мыле, на своих «кривульках», перепачканных пылью, всегда предусмотрительно сделает крюк, если заметит на дорожке вооружённого святошу богомола!
Перонель, напротив, чужда всякого страха. В дом она попала на излечение – Анни нашла её в траве умирающей от голода, шуба у неё скромного серого цвета, но отменного качества короткий, как бархат, шелковистый ворс тает под рукой и отливает на солнце серебром. Ничего общего с расфуфыренными сомнительными иностранцами, к примеру с пёстрыми, как попугаи, португалками. Две чёрные полоски вокруг шеи, по три браслета на передних лапах, крепкий хвост, изысканная форма головы и удивительной красоты изумрудные глаза – они смотрят на вас в упор, нахально и ласково, уголки приподняты и словно подведены; если Перонель рассердится, её не заставит отступить ни сам Бог-Отец, ни даже я. Она мурлычет, лижется, кусается, выпускает когти, и весь дом пляшет под её дудку. Как-то недавно Анни сказала про неё:
– Перонель похожа на мою золовку Марту, только симпатичней.
Перонель непоседлива и шумна, Казамена всегда наполнена её голубиным воркованием или пронзительным мяуканьем. Когда загораются лампы, она шалеет от восторга, рвёт газеты, таскает клубки, потом, видно, напяливает незримые сапоги-скороходы и принимается по-жеребячьи носиться галопом по комнате, прыгает на стол и тут же становится кроткой, как овечка, трётся крепким лбом о наши подбородки, лижет щёку Анни шершавым, как зубная щётка, языком, а моей головой пользуется как ступенькой, чтобы запрыгнуть на камин.
Она любит меня, а я не могу забыть свою Фаншетту… у белоснежной бедняжки Фаншетты была чудесная душа современной провинциалки, ко всему на свете она относилась исключительно добросовестно! Спала богатырским сном, любила погулять, ела с аппетитом, добычу могла выслеживать часами. И всего-то ничего – подумаешь, куриная косточка, может, чуть острее других, – а хватило: золотисто-зелёные глаза налились кровью, когти беспомощно царапнули воздух, разодрали белое раздувшееся, как у голубя, горло – и Фаншетты не стало!.. В прошлом остались папа, Фаншетта и Мели – я обогнала их и пошла дальше, правда, ушла не слишком далеко…
Незадолго до того, как оставить меня. Мели вдруг резко сдала, на неё, как на святую Литвинну, навалились все мыслимые и немыслимые хвори: спину согнул ревматизм, ноги отекли, она оглохла, ослепла, что-то там ещё, так что, узнав о её смерти, все с облегчением вздохнули: «Отмучилась!»
Мой великолепный батюшка, мой отец с трёхцветной бородой, окончил дни свои среди книг, бах!.. и клюнул носом, может, по рассеянности – ему ничего не стоило забыть пообедать или завязать галстук. Мне трудно было смириться с его смертью, ещё несколько дней его красивый, так звучно ругавшийся голос эхом разносился по дому, и я всё бродила из помещения в помещение, как та упрямая собака – знает, что хозяин уехал, но всё же проверяет, открывая мордой двери, каждую комнату: «Здесь нет. Может быть, в соседней? Тоже нет. Тогда, наверное, он вошёл в ту, первую, пока я искала в этой. Надо посмотреть ещё раз…»
Одно за другим приходят письма от Рено, а дни всё короче и короче. Мой дорогой в конце концов приобрёл трогательную привычку всех больных, которым обеспечен заботливый уход, проявлять запоздало повышенное внимание к своим внутренним органам: они вдруг открывают для себя, что у них есть печень, желудок, и увлекаются определениями, которые абсолютно ни о чём не говорят. В письмах то и дело проскальзывают специальные термины, теперь уже он употребляет их без всякой иронии, даже с некоторым пафосом, свойственным обычно студентам-медикам. Самым тревожным событием стало для него ежедневное взвешивание, а имя некоего Кушру, неврастеника с редким диагнозом, санаторской знаменитости, на четырёх страницах встречается трижды… Нет, не такая уж я злая, но всё же… оставили бы нас наедине с этим самым Кушру минут на пятнадцать – он бы у меня узнал, как лечится острая неврастения!..
Пришло письмо – очень смешное – от Марселя. Клянчит, как всегда, но на этот раз так много, что я даже не сержусь. Три тысячи франков! Видно, мальчик ударился головкой. Три тысячи – за что? За физиономию притомившейся девки? Сто франков в зубы, пять-шесть любезно-ироничных строчек – и моя совесть мачехи снова спокойна.
Анни снова молчит: кажется, она уже стесняется своего вчерашнего приступа откровенности. Она бесшумно бродит вокруг меня с сокрушённым видом, как кошка, разбившая вазу…
Сегодня утром я увидела её, зябкую со сна, на крыльце с расходившимися ступенями – они качаются под ногами, как плохо положенные камни, по которым переходят вброд ручей… Только что пробило семь, я выбралась из лабиринта: вся мокрая от росы, из носа течёт, пальцы окоченели, на руке корзинка. Октябрьское утро опьяняюще пахло туманом, дымком костра и палым листом. Френуа посуровел: сквозь траву сильнее стали выпирать голые валуны, он порыжел от солнца и холодов… Ржавый рассвет поднял меня с постели и потащил к осиному гнезду – я давно наблюдала за тем, как осы впадают в оцепенение…