Неприкаянные письма (сборник) - Чайна Мьевиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже всего порезы о бумагу. У меня их десятки в день. Я пробовал даже некоторое время носить перчатки, но это не выглядело правильным почему-то. Эти письма уже так много претерпели. Они заслуживают, чтобы их касалась человеческая рука. Они заслуживают, чтобы их прочли, и поняли, и признали, прежде чем мы их сожжем.
Соболезнования в черной рамке, слезливые признания в любви, послушные письма из школ-интернатов, последние слова с поля сражения. У меня такое чувство, словно своим прочтением писем я каким-то образом придаю им покоя, этим чужакам, чьи слова одолели такую даль, но так и не достигли цели. То, что делаю я, намного больше просто каталогизации почты. Я – тот, кто размещает ее, тот, кто осуществляет последние обряды. Я бальзамирую воспоминания, я хранитель последнего слова.
Первыми я вскрываю, читаю и раскладываю письма, содержащие ценности. Чеки и наличные мы, если можем, возвращаем. Иногда, вскрыв конверт, можно найти адрес. Вещи средней ценности – одежду, брелоки, игрушки, книги – держим в течение шести месяцев, потом утилизируем. Часы, драгоценности, произведения искусства стараемся подержать подольше. От скоропортящегося избавляемся сразу же. Торты ко дню рождения, живая наживка, садовые растения, продовольственные товары, а однажды и коробочка с мягкими, бледными мотыльками; они, сонные, в обертке из банановых листьев и рисовой бумаги, старыми пыльными пленками проскальзывали у меня меж пальцев, возвращались к жизни на свежем, прохладном воздухе и взлетали к лампам верхнего света, где оставались, пока не умирали, падая один за другим на пол, образуя на нем коричневатые соцветия.
Кто, скажите на милость, посылает мотыльков по почте? Что они должны означать? Иногда я все еще нахожу на земле их крылышки, похожие на небольшие клочки бумаги. Опавшие крылышки замысловато украшают узоры иероглифов цвета чая. Стоит сложить их один к одному и посмотреть с большой высоты; наверное, из них можно было бы сложить какое-нибудь сообщение.
Я стараюсь не слишком утруждать себя мыслями о сообщениях, какие мог бы передать, если б только знал, куда их отправить. Когда мысли такие не оставляют – ночей не сплю. Обязанность непомерная. Я никогда-никогда не шлю писем самому себе. Возможно, это как-то связано с работой. Здесь я читаю столько любовных писем, столько посланий, порожденных ненавистью. Не хочу предавать свои мысли бумажной странице: это риск, что кто-то чужой прочтет их. Может, и по этой причине тоже я никогда не был женат. Может, знаю тот мир слишком хорошо, чтобы осмеливаться быть его частью.
Но вот на прошлой неделе что-то стряслось. Я разбирался с порцией недоставленной почты. Письма до того долго скакали туда-сюда потертыми теннисными мячиками, что пропадал весь кураж. Я уже собирался перерыв устроить, когда почему-то одно письмо в куче привлекло мое внимание. Адрес был написан от руки выцветшими синими чернилами.
Кэри Лоеве,
Манор Оукс-Роуд, 89,
Шеффилд, Южный Йоркшир, С2
Имя и адрес были перечеркнуты. На обороте теми же выцветшими чернилами было написано имя отправителя:
Лизель Блау,
Севингтон-Драйв, 29, Дидсбери,
Манчестер, М20
А позже кто-то приписал: «ПО ДАННОМУ АДРЕСУ НЕ ПРОЖИВАЕТ». И стоял почтовый штемпель Скарборо. На штампе дата: 1 июня 1971 г. Иногда такое случается. Не так это странно. Письмо теряется при пересылке. Возможно, завалилось в щель между досками пола или забилось в лоток сортировочной машины. Вины здесь ничьей нет. Такое даже не очень-то и необычно. Однако в тот раз что-то было не так. Письмо было адресовано мне.
Конечно же, совпадение. Да, когда-то мы жили в Англии. Сменили много разных адресов. В конце концов, среди такого обилия фамилий я обречен был однажды увидеть и свою. Тем не менее меня будто холодом обдало. Вроде как увидел свое имя на могильной плите.
Я вскрыл конверт осторожно, стараясь не повредить его, и заглянул внутрь.
Он был пуст. Нет, не совсем: там лежал маленький прямоугольник красного пластика с металлическими полосками на конце. Карта памяти. И фотография двух детишек на пляже. Маленькая девочка лет пяти-шести с косичками и в желтом платье. И мальчик примерно того же возраста, в плавках, несет пластиковое ведерко. Челка у мальчика длинновата, и он щурится – не от солнца, а потому, что ему нужны очки. Я узнал это сразу, как знал, что воздух там пахнет солью и свежей рыбой, а небо там отливающей серебром голубизны, все усыпанное чешуйками облачков. Все это я знал, потому что мальчиком был я. Я был мальчиком на фотографии.
Поначалу я опешил. В голове загудело, как в улье с пчелами. Откуда взялось это воспоминание? И как могла карточка со мной, еще ребенком, попасть в конверт, датированный 1971 годом, вместе с техническим приспособлением, которое не появится на свет еще десятка три лет? Я огляделся. Повсюду камеры наблюдения, чтобы обеспечить сохранность любой ценности, которая может быть обнаружена в неприкаянной почте. Только мне-то известно, где эти камеры. Известно мне и как их провести. Сунул вскрытый конверт, карту памяти и фотографию в карман комбинезона. Затем отправился на обеденный перерыв, хотя больше голода не чувствовал.
Закончил смену. Пошел домой. Еще раз глянул на фотографию. Потом сел за компьютер, держа карту памяти в руке, гадая про себя, не схожу ли я с ума. Я украл почту из сортировочной. Меня уволить могли бы за такое. Моя работа обязывает к доверию, а я всем этим рискнул – чего ради? Фотография детей лежала на клавиатуре. Ничем не примечательная обычная картинка: пляж, каких повсюду полно. Дети играют у кромки воды, не глядя в объектив. Тень на переднем плане, возможно, фотографа.
Я убеждал себя, что это не я. Этот маленький мальчик мог быть кем угодно. Пяти-шестилетний мальчишка с темными волосами, щурящийся на солнце. Но имя-то на конверте мое. Мое лицо на фотографии. И пусть я слышал шум океана, чуял запах подгорающего жира, пусть меня припекало солнце и я видел отливающую серебром голубизну неба, почему я совсем не помню маленькую девочку на пляже, а то и вовсе того, что был на этом пляже? Карта памяти была дешевенькой, без маркировки и фирменного знака. В ней мог и вирус оказаться или программа какая-нибудь вредоносная, которая загрузит в мой ноутбук незаконное порно. Выбросить бы ее надо было, подумал я. А то покоя-разума лишишься. И все же побороть себя не сумел. Мне непременно надо было посмотреть, что на той карте.
Что бы там ни было, а загрузка заняла какое-то время. Я ожидал, глядя на фотографию. Она была по качеству не очень хорошая, с этой тенью на переднем плане. Вы-то думали, что уж фотограф-то такое заметит. А они вместо этого взяли и обрамили картинку, так что половина ее в тени оказалась, а дети выглядели так, словно уже запоздало попали в верхнюю половину карточки.
Где был этот пляж? Кто была эта девочка? Неужели маленький мальчик – это и в самом деле я? У меня так мало моих детских фото. Но та, что стояла на каминной полке в старом доме моей матери, изображала маленького мальчика с челкой и в очках. Конечно же, та фотография сгинула при пожаре. Но я ее помню до того хорошо, что мог бы поклясться: лицо то же самое.
Бедная мама. Нелегко это было – поднимать детей одной. Особенно в Белфасте, в разгар всех тех волнений. Не то чтобы пожар был намеренным, конечно же – всего лишь глупый случай, что может произойти с кем угодно. Только он оставил меня один на один с враждебной страной: английский мальчик с немецкой фамилией и без гроша за душой на жизнь. Пошел работать почтальоном, а тридцать лет спустя – вот он я, в канцелярии неприкаянных писем, делаю то, что делаю. Как бы оно ни называлось.
Ноутбук издал мелодичный звоночек, сообщая, что загрузка завершена. Я глянул, что она мне дала. Фотки, с полдюжины фоток. Никакой порнографии, и то благодать. Всего лишь кучка любительских снимков. Черно-белое фото моей мамы. На ней пальто с меховым воротником, волосы распущены. Она выглядит молодой, может, лет двадцать пять, красивой и невероятно стройной. Следующее фото: дверь под облезлым названием «вид на закат – частный отель». Он мог бы быть едва ли не где угодно. И все же я знал: не где угодно. На двери номер. 87. Я знал это. Так же, как знал, что дверь была зеленой, хотя на фото и казалась черной, а порожки выложены желтой плиткой, что пахло вроде как капустой и, что еще хуже, частенько было сыро и холодно.
Откуда я узнал это? Как мог я узнать? Мотылек влетел в круг настольной лампы. Я проверил окно: оно было закрыто. А вот опять она, моя мама, в желтом непромокаемом плаще и цветастом платье. После того как мы переехали в Белфаст, она поправилась; на этом фото, подловившем ее в нежданный момент, она почти располневшая, ест сэндвич прямо в толпе. Может, это свадьба? Гулянье? Яркая мамина одежда наталкивает на такую мысль. А лицо ее все в морщинах, мрачное. Для женщины, так много евшей, она, похоже, никогда не испытывала от этого удовольствия. А потом я припомнил Оранжевый марш: ленты и марширующие отряды, полицейские кордоны, мужчина на белой лошади. У меня затряслись руки. Холодно стало. Пахло сигаретным дымом и рыбой. Я ненавидел сэндвичи с тунцом. А только их мама и взяла с собой.