Соучастник - Дёрдь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На подбитом танке — человек в кожаной куртке, на нижней губе у него белый сгусток слюны; он призывает немедленно повесить всех офицеров госбезопасности. Женщина, стоящая рядом с ним, время от времени кладет дольку лимона на сухой от ненависти язык оратора. Кто-то из толпы кричит: «Я тебя знаю, ты сам из госбезопасности, я помню, как ты меня бил». Человек в кожанке клеймит того, кто кричал, как коммунистического провокатора. Они разбивают друг другу носы; грузчики деловито советуются, которого из этих двух, с расквашенными носами, пристукнуть. Вопрос волнует их не более, чем если бы речь шла о том, какой платяной шкаф втаскивать по лестнице в первую очередь.
В подворотне, заполняя ее на две трети, стоит баба, напоминающая квашню с взошедшим тестом, машет нам рукой: тут надо жильца одного с четвертого этажа пристрелить, желательно вместе с семьей. Только не здесь, не во дворе, чтобы камни кровью не пачкать: вон пустырь по соседству, там его и кончайте. За спиной у нее, в сырой, темной каморке, липкая лента-мухоловка над немытой посудой, в ящике буфета — копия доноса на того самого жильца: жена его в недозволенное время вытряхивает с галереи тряпку, а их сопливый оболтус раскидывает песок из дворовой песочницы; консьержиха ничего не забывает. В комнатенке храпит ее муж с искривлением носовой перегородки; мужа эта груда плоти, даже если она рядом, ни на что уже не способна подвигнуть. Посмотри-ка на эту бабу, на ее гнусную ушлую морду; да я бы ей котенка паршивого не доверил! Эта не уберется в свою нору, пока не найдет кого-нибудь, кто легко нажимает спусковой крючок автомата. Вместе с братом, у которого на поясе пистолет, мы поднимаемся на четвертый этаж; насмерть перепуганный жилец признается, что действительно служил в госбезопасности: играл в тамошнем оркестре на тубе. «Вы арестованы», — сурово говорю я ему; консьержиха уже по-свойски роется в шкафах. Мы вереницей идем вниз по лестнице: впереди брат, за ним — белый от страха музыкант, рядом я, положив локоть на кожух автомата. Сквозь строй злорадных лиц мы доводим бедолагу до ближнего угла; там я советую ему спрятаться где-нибудь у родственников и выждать, пока в городе не будет восстановлен общественный порядок. Наш арестованный икает от удивления: он не может взять в толк, как расстрельная команда вдруг превратилась в спасательную. В перерытых вдоль и поперек скверах на свежих могилах горят тоненькие свечки. Я поднимаю с земли опаленную книгу: «Война и мир» на русском языке. Из какого-то подвала нас обдает запахом непроветренных постелей. Перед входом лежит женщина, накрытая коричневой упаковочной бумагой. Повстанец-подросток перепрыгивает с крыши на соседнюю крышу. Попав ногой в водосток, он клонится назад; он уже в воздухе, но все еще крепко сжимает свой автомат. В витринах разграбленных лавок прикреплены кнопками листы бумаги со стихами: стихи обещают свободу или смерть. Среди залитых кровью развалин ржет раненая лошадь.
Группа повстанцев обстреливает одно из зданий, занятых ЦК; найдя в углу площади действующий телефон, я звоню туда. Трубку берет мой знакомый: мы вместе сидели в тюрьме. Он просит помощи; я ничем не могу ему помочь: у меня нет оружия. Пусть попробует выбраться через черный ход, там, я знаю, можно уйти; он, однако, хотя его исключили из партии, дал себе слово: в случае необходимости будет драться на баррикадах. «Знаешь, что я тут защищаю? — Он называет имя одного из руководителей партии, — Так вот: его кабинет. Тут у него шкаф, в шкафу — батарея пустых бутылок из-под палинки и несколько пар женских трусов, явно снятых с кого-то». Он даже не может целиться: так густо сыплются пули; только что в окно влетела граната, взрывом ему оторвало левую ягодицу. Из окна пятого этажа прыгает женщина — и насмерть разбивается на булыжнике мостовой. «Попробуй выйти с черного входа, — повторяю я в трубку, мучаясь от сознания своего бессилия, — там я тебя как-нибудь вытащу». Защитники здания сдаются, в окнах висят белые полотенца. В одной из дверей появляется офицер госбезопасности, бросает оружие; один из повстанцев бьет его булыжником по затылку. Привязав к ногам веревку, его волокут по мостовой, голова стукается о камни, люди бьют его каблуками в лицо. Появляется репортер с кинокамерой, толпа расступается, камера снимает окровавленное тело на земле. Камера отходит; какая-то пожилая женщина тычет в рот жертве свой зонтик; пожилой господин, похожий на учителя гимназии, кричит в обезображенное лицо: «Ты тоже был лакеем у русских!» — и плюет на него. Тело уже висит вниз головой, оператор снова просит толпу смотреть в камеру; иные пытаются сделать улыбку, как на школьных групповых фотоснимках. Позже, найдя эту фотографию, полиция установит личности многих участников расправы; те, кого удастся найти, попадут на виселицу. Сейчас полураздетое раскачивающееся тело уродуют перочинными ножиками; один из повстанцев подходит к своему командиру, лысому, в кожаном пальто, который, расслабившись, стоит, прислонившись к стене. Парень изо всех сил бьет ему в челюсть; потом отходит и падает на колени над решеткой канализации, его мучительно рвет. Командир вытаскивает пистолет и стреляет ему в висок; на шее у командира длинный пестрый шарф, хотя погода совсем не холодная. «Вот этого бы не надо», — бормочет какой-то старик. «Предатель!» — верещит, показывая на него пальцем, взлохмаченная девица; старик убегает боком, люди зябко втягивают голову в плечи. Из всех окон здания свешиваются, привязанные за шею, бюсты Ленина, Сталина и Р. Появляется советский танк, толпа бросается врассыпную. Танк, не зная, куда стрелять, посылает очередь вслед бегущим, четверых укладывает на месте, потом поливает пулями бюсты вождей, осколки гипса и фарфора летят во все стороны. Друга своего я нахожу в коридоре, весь в крови, он лежит под красным флагом. Я тащу его на спине, кто-то пытается выстрелить в него, кто-то другой, помогая мне, подхватывает его ноги. На соседнем углу водитель в легковой машине вызывается отвезти его в больницу. Я не могу избавиться от подозрения: вдруг он увезет его куда-нибудь и пристрелит. Я провожаю его до самого операционного стола. Врачи, еле живые от усталости, очищают рану. В палате, на сдвинутых вплотную койках — повстанцы, русские солдаты, служащие госбезопасности. «Чтоб ты сдох», — цедят они сквозь зубы, зло косясь друг на друга, и приносят друг другу воду. «Вот выздоровеем, и я тебя шлепну», — слышится голос из-под огромной белой чалмы из бинтов; к кому он обращен, неизвестно. «Я тебя помню, — шепчет раненый склонившемуся над ним врачу, — ты коммунист, не прикасайся ко мне». Сосед предлагает то же самое: «Да бросьте вы с ним возиться, товарищ, пускай подыхает фашистская сволочь». Иногда политические пристрастия сливаются в нечленораздельные вопли.
26В редакции революционной газеты у письменного стола, опираясь ладонями каждый на свой угол, стоят четверо возбужденных мужчин. Все четверо работали за этим самым столом, но в ходе политических пертурбаций всех четверых, хоть и в разное время, вышвырнули с работы. В углу ломает руки пятый: он унаследовал этот стол последним, и никто еще его не уволил; но четверо уволенных сходятся в том, что пятому тут вообще делать нечего. Я просматриваю газеты: боже мой, это же соревнование старых мошенников и молодых ослов, соревнование в том, кто выскажется похлеще! Соревнование болтунов, которые, заливаясь соловьями, косят глазами во все стороны: не видна ли где аппетитная кость? Вокруг рождаются партии, сливаются, делятся, принимают в члены, исключают из членов; чего только они мне ни обещали! Одна — пост госсекретаря, другая — должность главного редактора. В моей приемной, когда я туда вхожу, чей-то громовой голос вещает грозно: «Я чужого не требую, я требую своего! Достаточно я страдал! Не уйду отсюда, пока меня директором не назначат!» «Принесите-ка холодных закусок, чтобы хватило на несколько лет!» — предлагаю я ему, проходя мимо. Основатели партий, претенденты на компенсацию морального ущерба, на высокие государственные посты ждут своей очереди. Прибывают шумливые делегации из провинциальных городов, с заводов, привозят требования, изложенные в бесчисленных пунктах. Еще две недели назад все помалкивали в тряпочку, а сейчас заявляют во весь голос: пока не попросим советскую армию удалиться, они новое правительство не признают, а то и, возможно, даже провозгласят свой город независимой республикой. «Вот взяли бы и прогнали сами!» — говорю я. Они обиженно замолкают. «Вы думаете, если премьер-министр скажет им, мол, извольте убираться домой, они тут же и уберутся?» «Если не уберутся, пускай; во всяком случае, он это выскажет от нашего имени», — выкрикивает какой-то юноша. Бывший офицер вынул из нафталина свой старый парадный мундир; рядом с ним, в котиковой шубе с позументами и в полосатых штанах заключенного, стоит старик, бывший советник министра, и требует, чтобы ему немедленно выплатили жалованье за все годы, которые он, не по своей вине, вынужден был сидеть дома; офицеру нужен его старый гусарский полк. Он с суровым укором смотрит на меня. «Если они не уйдут по-хорошему, объявим им войну!» Молодой человек, у которого левый глаз — стеклянный, и потому он выглядит очень серьезным, утешает меня, что русских мы практически уже побили. Оставшиеся их части небоеспособны, горючего у них нет, прогнать их — пара пустяков. Мнение его разделяет и офицер генштаба. «Нет уж, по-хорошему они пусть уходят только после того, как публично, в каждом городе, на главной площади, попросят у нас прощения. А иначе мы на них нападем», — кипятится кто-то с седыми усами.