Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Филиппыч спросил чуть слышно:
— Командировочная?.. У тебя есть командировочная?
Я вспомнил о бумажке из шахткома, которую носил внутри кепки, за клеенчатым отворотом. Женщина отнеслась к этой бумажке внимательно и дважды перечитала ее. Бойкий на слово шахткомовский секретарь писал, что, работая в шахте навальщиком породы и крепильщиком, я проявил себя как чуткий товарищ.
— Итак, шахтер и пекарь, — сказала женщина. — «Замечательный товарищ» и «чуткий товарищ», оба хотели бы учиться…
— Мы в отношении словесности, — подсказал Филиппыч, наконец-то обретая «форму», и уверенно улыбнулся.
— На литературном отделении Единого художественного рабфака. Так? Наплыв на этот рабфак небывалый, и многие, конечно, будут огорчены. Как у вас с экзаменами?
Филиппыч даже рванулся с кресла.
— Старались. Бились, как рыба об лед! Ради науки ночи напролет не спали, — он похлопал меня по плечу. — Вот по этим, смотрите, по его плечам, может, тысяча тонн перекатилась…
Женщина отложила наши бумажки, брови ее чуточку сдвинулись, глаза смотрели строго.
— Как это понимать?
И Филиппыч, волнуясь, стал рассказывать о пашем московском житье-бытье и как мы сооружали в трудах свой «базис», который рухнул от руки злодея, подосланного нам в бане судьбой в тот самый день, когда на рабфаке рухнули и наши надежды. Да, Филиппыч снова был в «форме», — я и сам заслушался его речью, обстоятельной, откровенной, не жалобной, но трогательной и по-хорошему упрямой. Он не забыл сказать и о добрых людях, что помогли нам, о двух швейцарах, и как сказал! «Я пошатнулся — они поддержали; я протянул руку — они положили мне на ладонь, — нет, не камень, кусок своего трудового, теплого хлеба. Вот каковы они, швейцары, и ваш славный старикан в их числе!»
— Ну, Кострома! — улыбнулась она, что-то записывая на страничке бумаги, в самом уголке. — Я справлюсь о вас на рабфаке и, если окажется возможным… Впрочем, на поблажки не рассчитывайте: экзамен есть экзамен. В общем, вам сообщат.
Филиппыч поспешно и неловко встал с кресла, а я последовал его примеру.
— Большое-пребольшое спасибо! — вздохнув, сказал он. — Только нам некуда сообщать-то, адресов не имеется.
Она отложила карандаш.
— Где же вы обитаете?
— А где придется, — бодро ответил Филиппыч.
Теперь она смотрела на меня.
— Где питаетесь?
Я сказал, как оно и было:
— У теток под виадуком.
— Ясно, а где готовились к экзаменам?
Я стал объяснять ей, что это у нас получалось непрерывно. Скажем, идем по улице, и я Филиппыча за руку: «Стоп, когда родился Ломоносов?» Или он: «Кто был такой Степан Крашенников? Расскажи о нем». Постепенно много безответных вопросов набиралось, и мы направлялись в библиотеку, рылись в книгах или в курилке у кого-нибудь расспрашивали: читающий народ — отзывчивый, знает — расскажет.
Она слушала с интересом, и я еще рассказал, как при выгрузке труб, продолжая нашу непрерывную подготовку к экзаменам, Филиппыч крикнул мне из вагона: «Все же объясни мне толком, за что Раскольников ту никудышнюю старушку — топором?» И как грузчики попритихли, переглянулись, а потом принялись нас допрашивать, кто он, Раскольников, и, если нам известно такое, почему мы куда нужно не заявили. Мы, конечно, объяснили им все, как следует, но подозрение у них все-таки оставалось.
Пришлось принести из библиотеки знаменитый роман да вслух им, трудягам, читать фрагменты из сочинения Федора Достоевского.
Время — понятие строгое, но и самый неуловимый отрезок можно продлить, если мысленно возвращаться к нему и припоминать подробности. Мне полно, отчетливо запомнился облик простой русской женщины: большой, высокий лоб, седеющие аккуратно подобранные волосы, волевая линия рта, взгляд прямой, спокойный и словно бы спрашивающий. И еще запомнилась неожиданная, почти нежная интонация голоса, когда она вдруг спросила:
— А вы, мальчики… завтракали?
Мы промолчали. Узенький солнечный луч проскользнул через верхний угол окна и густым радужным бликом сиял на чернильнице. Она отодвинула ящик стола, и я заметил в ее руках уже знакомую сумочку. А потом произошло то, чего мы никак не ожидали, не могли ожидать, потому что просить о таком у нас и в мыслях не было. Видимо, она понимала, что мы не за этим пришли, и потому сказала:
— Возьмите и не обижайтесь. Я знаю, вы — ребята рабочие, а рабочему человеку дорого его самодостоинство. Но это не подачка. Это — взаимовыручка. Станете на ноги — возвратите. Государство-то — ваше: найдете, как возвратить.
Мы вышли в приемную будто в полусне. Я еще ощущал ладонью несильное, краткое пожатие ее руки. Радужный блик, дробившийся на чернильнице, еще сиял у меня перед глазами. В приемной нас остановила какая-то женщина, молодая, в простенькой косынке, чем-то очень удивленная. Мне запомнилось, от нее пахло фиалками.
— Как вы очутились в кабинете? Когда успели пройти? — допытывалась она. — Нет, ничего не понимаю!..
Она не выглядела расстроенной или огорченной: само ее удивление было одобрительно, и Филиппыч, вскинув голову, пошире расправив плечи, сказал:
— Нас пригласили сюда войти…
— Кто? — спросила женщина.
— Нас пригласила и с нами беседовала Надежда Константиновна Крупская.
Да, это была Надежда Константиновна Крупская.
…Простившись на нижней лестничной площадке с добрым бородачом, который, смеясь, хлопнул Филиппыча по плечу, а мне надвинул на самый нос кепку, мы вышли на Чистопрудный бульвар, полный листвы и солнца. Время было раннее, и на бульваре еще не появились няньки, а у пруда нас ожидала свободная скамья.
В минувшие дни, бродя по Москве, мы однажды сидели на этой самой скамье. Но с того недавнего времени мир неуловимо переменился, словно бы стал торжественней и строже, а к его бесконечному, разнообразно повторенному спектру прибавилась еще одна линия — волшебная.
Жизнь оставалась строгой, требовательной и как будто равнодушной к отдельной судьбе, но мы с приятелем отныне знали, что она и добра и что радость на длинной лестнице дней — неслучайная находка.
Старшина артели аккуратно расплатился с нами за выгрузку чугунных труб, и, наверное, потому что сам вел дела, без подрядчика, нам достался небывалый куш — по три целковых за ту неистовую ночную смену. В другие, тоже ночные смены, мы едва «дотягивались» до полтинника. Если же к этим «фартовым» шести рублям да еще приплюсовать два заветных червонца, сумма получалась внушительная. Впрочем, то был лишь поверхностный подсчет, без касательства сущности. А если коснуться сущности, так две продолговатые, светлосерого тона купюры, с водяными знаками на чистых закраинах, с надписью: «Червонец», имели не только указанную нарицательную стоимость, но и неуказанную: они были неизмеримо дороже множества других таких же купюр, однако это знали мы, двое, и никто больше.
Так получилось, что не в трудную пору экзаменов, а когда все отгорело и отшумело, нежданно-негаданно и наше молодое счастье улыбнулось нам. Тогда мы принялись открывать двери. Сначала нам открылась дверь гостиницы на Рождественке. Здесь даже сказали: «Милости просим!» Не важно, что номер оказался маленьким и темным, — то был трамплин. Отныне мы не смели напрасно терять и часа времени: еще оставалось не открыто столько дверей! Но они открывались нашему желанию, — двери музеев, читален, выставок, театров, удивительных книгохранилищ, старинных и примечательных усадеб, торжественных храмов, сумрачных монастырей и притихших дворцов, исполненных зловещего великолепия. Они нам открывались!
В один из тех памятных вечеров мы вспомнили и низенькую дощатую дверь, что вела в каморку Павла Семеныча. Мы принесли ему скромный подарок — вязку сушек, сахар и чай, но дедушку на дежурстве не застали. Знакомый коридор был непривычно безлюден: здесь уже отгорели страсти, и наши — тоже, и казалась грустной тишина.
Старый швейцар, мы знали, жил в этом же дворе: высоко, на пятом этаже, под самой крышей тускло светилось его окошко.
Лестница была крутая, и мы поднимались медленно, преодолевая сомнения в уместности такого непрошеного визита. Но эти сомнения почти тотчас забылись, едва Павел Семеныч открыл нам дверь. Как он обрадовался, плюшевый дедушка, незваным гостям, как зачастил в мягких войлочных туфлях по своему холостяцкому жилищу! Нам, конечно, не следовало так поступать; хотя бы предупредили, а то исчезли на две недели — и ни слуху ни духу.
И снова запел свою веселую песенку добродушный пузатенький самовар, а дедушка вел разговор неторопливый и значительный. Как и всегда, его окружали, будто присутствуя здесь, известные литераторы, педагоги, архитекторы, медики, а уж академики — непременно, и он запросто обращался с ними, журил, ободрял, похлопывал по плечу.