Философия свободы. Европа - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
II
Как известно, XIX столетие стало свидетелем небывалого расцвета исторических исследований. Причин тому много: революционные сдвиги в жизни и мышлении, вызванные стремительным и победоносным развитием естественных наук, а особенно техническими новшествами и сопутствующим им подъемом тяжелой промышленности; выход на арену новых государств, классов и правящих групп, ищущих свою родословную; разложение вековых религиозных и общественных институтов, причина и вместе с тем следствие Ренессанса, секуляризации и Реформации, — все это приковало внимание к феноменам исторической изменчивости и обновления. Данный этим толчок к занятиям историей и вообще процессами становления был необычайно силен. Нарождалось новое чувство — чувство непрестанного развития или, по крайней мере, постоянного движения, изменения в жизни человеческих обществ. Понятно, что крупнейшие мыслители данного периода устремились к открытию законов, управляющих социальными сдвигами. Казалось, новые методы естественных наук, уже доказавшие способность объяснять природу и законы мира физического, сумеют сделать то же самое для человеческого мира. И если подобные законы вообще можно открыть, то они, конечно же, должны объяснять будущее не хуже, чем прошлое. Надо вырвать будущее из рук мистических провидцев и толкователей апокалиптических пророчеств Библии, из рук астрологов и любителей оккультизма, превратив его в упорядоченную область научного знания.
Эта надежда подстегнула новые разработки по философии истории и повлекла за собой возникновение совершенно новой на тот момент области социальных исследований. Новоявленные пророки стремились обеспечить своим суждениям как о прошлом, так и о будущем точность подлинной науки. И хотя немалая часть выходившего из-под их пера была плодом буйных, необузданных, а то и просто эгоманиакальных фантазий» или уж, по крайней мере, оставалась в высшей степени спекулятивной), общая нарисованная ими картина выглядит куда пристойней, чем обычно считали. Кондорсе мог быть чрезмерным оптимистом, обещая возникновение всеобъемлющей и систематической естественной науки о человеке, а также предвидя конец преступности, глупости и нищеты, этих порождений человеческой праздности, невежества и безрассудства. Во мраке застенка он рисовал в 1794 г. радужный образ нового, безгрешного и безмятежного мира, выстроенного по методу науки, который свободные в духовном и нравственном отношении люди применили к организации общества, тем самым открыв человечеству путь к гармоническому содружеству наций, непрерывному прогрессу искусств и наук и вечному миру. Все это выглядело слишком безоблачно; тем не менее возможность применить математическую — в частности, статистическую — технику к проблемам общества была предвидением оригинальным и вместе с тем крайне важным.
Сен-Симон, человек блестящих дарований, как известно, провозгласил неотвратимую победу технократического миропорядка. Он говорил о грядущем союзе науки, финансов и промышленности и о замене в этом новом мире производителей, дружных с учеными, прежних клерикальных форм воспитания деятельностью новой разновидности пропаганди-стов — художников, поэтов, священнослужителей нового светского культа, способного мобилизовать чувства людей, без чего новый индустриальный мир не сможет существовать. Его последователь Огюст Конт считал необходимым и предвидел в будущем создание особой властвующей элиты, задача которой — обучать и контролировать построенное на рациональных основах, но далекое от демократии и либерализма общество и его членов, воспитанных по законам науки. Точность этого пророчества я обсуждать не стану: соединение технической сноровки с непререкаемой властью светского клира слишком успешно реализовалось в наши дни. И если те, кто свято верил в новое просвещение, которое очистит общественную жизнь от предрассудков, невежества и суеверий, нашедших воплощение в бессмысленных, насильственных законах экономики, политики, расовых и сексуальных отношений, так и не увидели свои мечты осуществленными, то этот факт не уменьшает зоркости, позволившей им разглядеть новые пути, открытые развитием Западной Европы. Я имею в виду тот самый образ разумного, чистого, запасливо устроенного нового миропорядка, который возвещали Бентам и Маколей, который волновал умы Милля и Токвиля и вызывал глубочайшее отвращение Карлейля и Дизраэли, Рёскина и Topo, a до них — кое-кого из ранних немецких романтиков на рубеже XVIII–XIX вв. В свою очередь, Фурье, нередко впадая в бессмыслицу, ополчался против всех зол торговли и промышленности, втянутых в необузданное экономическое соревнование, когда ради собственных выгод стремятся всеми силами уничтожить плоды человеческого труда или заменить их подделками. Он объявлял, что рост централизованного контроля над сообществами людей — прямая дорога к рабству и отчуждению, провозглашал конец эры насилия над людьми и необходимость ввести человеческие страсти в разумные рамки с помощью особого руководства профессионалов, которые могли бы направлять все человеческие желания, способности и склонности в сторону свободного и творческого развития. Фурье, случалось, предавался весьма причудливым фантазиям, но эти его мысли были вполне здравыми, больше того — многие из его пророчеств стали сегодня расхожей мудростью.
Все мы признаем убийственную точность неудобных мыслей Токвиля, предвидевшего конформизм и одноцветность, к которым рано или поздно ведет демократическая уравниловка, что бы мы при этом ни думали о снадобьях, рекомендованных Токвилем для смягчения подобных последствий. Точно так же вряд ли кто-нибудь станет отрицать, что Карл Маркс, при всех его ошибках, обладал редкой силой предвидения, выявив целый ряд ключевых факторов эпохи, которые не были видны его современникам, — таких, как взаимосвязь между технологическими сдвигами и культурой, концентрация и централизация средств производства в руках частных собственников, неотвратимый ход индустриализации, подъем и широчайшее распространение крупного бизнеса, тогда находившегося еще в зачатке, но ведущего к неизбежному обострению социальных и политических конфликтов. Срывание политических и моральных, философских и религиозных, либеральных и научных масок, под которыми скрывались самые чудовищные проявления этих конфликтов, а также их социальные и интеллектуальные последствия, тоже не назовешь безуспешным.
Таковы были главные пророки, но можно назвать и других. Блестящий и своенравный Бакунин куда точней своего великого соперника Маркса представлял ситуации, чреватые серьезными волнениями неимущих слоев, и предвидел, что они, скорее всего, разразятся не в самых развитых обществах и не на восходящей кривой экономического прогресса, а в странах, где большинство людей привыкли существовать на уровне прожиточного минимума и меньше других потеряют при социальном перевороте, — каковы крестьяне, которые живут в совершенно примитивных условиях, не вылезая из отчаянной нужды, при крайне отсталом сельском хозяйстве и слабом развитии капитализма в таких, например, странах, как Испания и Россия. Вряд ли для него остались бы загадкой причины грандиозных социальных переворотов в Азии и Африке наших дней. Могу привести и другой пример. Обращаясь к французам в первые годы царствования Луи-Филиппа, поэт Генрих Гейне предупреждал, что в один прекрасный день их немецкие соседи, подхлестнутые историческими воспоминаниями и ресантиментом вкупе с метафизическим и моральным фанатизмом, могут обрушиться на них и уничтожить великие памятники западной культуры: «недоступные ни страху, ни алчности… словно первые христиане, сломить которых не могли ни пытки, ни утехи»[257], эти отравленные идеологией варвары обратят Европу в пустыню. Лассаль проповедовал и, может быть, предвидел государственный социализм — так называемые народные демократии наших дней, именуйся этот гибрид, полностью разоблаченный Марксом в его заметках о Готской программе, государственным коммунизмом либо государственным капитализмом.
Примерно десятилетие спустя Якоб Буркхардт предсказал появление военно-промышленных комплексов, которые рано или поздно возьмут под контроль клонящиеся к упадку страны Запада; Макс Вебер ясно видел растущую мощь бюрократии; Дюркгейм предупреждал о возможностях аномии; дальше следовали кошмары Замятина, Олдоса Хаксли и Оруэлла, наполовину сатириков, наполовину пророков уже наших дней. Кое-что из их слов так и осталось в области чистых предсказаний, что-то — прежде всего предвидения марксистов и мысль Гейне о новых философствующих варварах, обожествленных воображением позднейших расистов и иррационалистов-неоязычников, — кажется, частично осуществилось. XIX век породил множество других утопий и прогнозов — либеральные, социалистические, технократические, проникнутые ностальгией по новому средневековью и отыскивающие в прошлом чаще всего придуманную Gemeinschaft, эти системы сегодня чаще всего по справедливости забыты.