Александр Первый - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была тишина полдневная, ни ветерка, ни шелеста, – и такая же в ней тайна, близость ужаса, как в самую глухую ночь.
Вдруг почудилось Голицыну, что за ним стоит Кто-то и сейчас подойдет, позовет их, скажет имя Свое тому, кто не знает имени. Дуновение ужаса пронеслось над ним.
Он встал и оглянулся, – никого, только в темной чаще пасеки белела, освещенная солнцем, колода улья, и тихое жужжание пчел напоминало дальний колокол.
И вспомнился Голицыну дальний колокол на пустынной петербургской улице, когда Рылеев сказал ему:
– А все-таки надо начать!
Тогда еще сомневался он, а теперь уже знал, что начнут.
Глава третья
Второй батальон Черниговского пехотного полка, которым командовал Муравьев, считался образцовым во всем 3-м корпусе. Генерал Рот два раза представлял Муравьева в полковые командиры, но государь не утверждал, потому что имя его находилось в списке заговорщиков.
«Предавшись попечению о своем батальоне, я жил с солдатами, как со своими детьми», – рассказывал впоследствии сам Муравьев о своем васильковском житье. Телесные наказания – палки, розги, шпицрутены – были уничтожены, а дисциплина не нарушалась, и страх заменялся любовью. «Командир – наш отец: он нас просвещает», – говорили солдаты.
В Черниговском полку служило много бывших семеновцев, разжалованных и сосланных по армейским полкам после бунта 1819 года. Случайный бунт, вызванный жестокостью полкового командира, Меттерних представил государю как последствие всемирного заговора карбонаров – начало русской революции.
Государь не прощал бунта семеновцам, не забывал и того, что они были главными участниками в цареубийстве 11 марта. Офицеров и солдат жестоко наказывали за малейший проступок.
– Лучше умереть, нежели вести такую жизнь, – роптали солдаты.
На них-то и надеялись больше всего заговорщики.
До перевода в армию Муравьев служил в Семеновском полку.
– Что, ребята, помните ли свой старый полк, помните ли меня? – спрашивал он солдат.
– Точно так, ваше высокородие, – отвечали те, – рады стараться с вашим высокородием до последней капли крови, рады умереть!
Наблюдая за ними, Голицын убеждался воочию, что восстание не только возможно, но и неизбежно.
– Вот какой семеновцы имеют дух, что рядовой Апойченко поклялся привести весь Саратовский полк без офицеров и при первом смотре застрелить из ружья государя. Да и в прочих полках солдаты к солдатам пристанут, и достаточно одной роты, чтобы увлечь весь полк, – уверял Бестужев.
– Русский солдат есть животное в самой тяжкой доле, – объяснял он Голицыну: – мы положили действовать над ним, умножить его неудовольствие к службе и вышнему начальству, а главное, извлечь солдат из уныния и удалить от них безнадежность, что жребий их перемениться не может.
И на примере показывал, как это надо делать. Когда говорил им о сокращении службы с 25 лет на 15 или о том, что наказание палками «противно естеству человеческому», солдаты хорошо понимали его; хуже понимали, но слушали, когда он толковал им:
– Вот, ребята, скоро будет поход в Москву, где соберется вся армия, чтобы требовать от государя нового положения и облегчения для войск, ибо служба теперь чрезмерно тяжела: вас тиранят, бьют палками, занимают беспрестанными ученьями и пригонкой амуниции, а все это выдумывается вышним начальством, которое большею частью из немцев. Но о вас, так же как вообще о нижнем сословии людей, заботятся многие значительные особы и стараются о том, дабы облегчить вам жребий. Есть люди, кои сами готовы принести жизнь свою в жертву для освобождения себя, а более вас, от рабства. Если у вас духу станет, то участь ваша скоро переменится. Вам не должно унывать, но быть твердыми, и, в случае нужды, решиться умереть за свои права…
Когда же он доказывал им, что «не всякая власть от Бога», они совсем ничего не понимали.
– Точно так, ваше благородие, – соглашались неожиданно: – один Бог на небе, один царь на земле. Против царя да Бога не пойдешь!
И тут уже все слова как об стену горох. А когда опять спрашивал их:
– Пойдете, ребята, за мной, куда ни захочу?
– Куда угодно, ваше благородье! – отвечали в один голос, воображая, будто командиры задумали поход за рубеж, в Австрию, чтобы там собраться всем бывшим семеновцам, просить у царя милости, и царь непременно их помилует, возвратит в гвардию.
Доказывая, что «природа создала всех одинаковыми», Бестужев нюхал табак с фейерверкером Зюниным, целовался с вахмистром Швачкою, а тот конфузился и утирался рукавом стыдливо, как бы христосуясь.
Рядового Цыбуленко учил грамоте и долго бился с ним, пока не начал он корявыми пальцами выводить в прописи большими кривыми буквами: «Брут. Кассий. Мирабо. Лафайет. Конституция».
Иногда Голицын присутствовал на этих уроках.
– Что такое свобода? – спрашивал Бестужев.
– Свобода есть дар Божий, – отвечал Цыбуленко.
– Все ли люди свободны?
– Точно так, ваше благородие!
– Нет, малое число людей поработило большее. Свободна ли Россия?
– Никак нет, ваше благородие!
– Отчего же!
… … … … …
Цыбуленко молчал, краснел, потел и выпучивал глаза.
– Болван! Экий ты, братец, болван! – выходил из себя Бестужев. – Ну что мне с тобою делать?
– Виноват, ваше благородье! – вытягивался Цыбуленко во фронт и моргал глазами так, как будто хотел сказать: «отпустите душу на покаяние!»
– Ну, ступай. Видно, от тебя сегодня толку не добьешься. Приходи завтра.
И, чтобы утешить его, давал ему гривну меди на баню.
– И ребятам скажи, чтоб всегда приходили ко мне, если имеют какую нужду.
– Что за комедия! – смеялся Горбачевский. – Знаете, Бестужев, после французского похода один гвардейский генерал, подъезжая к полку, бывало, здоровался: «bonjour, люди!» Так вот и вы; только не поймут они вашего бонжура.
– Нет, поймут, все поймут! – не унывал Бестужев.
О том, чтобы поняли, старался полковой командир Гебель, выученик знаменитого «палочника», генерала Рота.
Густав Иванович Гебель был родом поляк и ненавидел русских, как будто мстил им за то, что сам изменил родине.
На Васильковской площади, где пролегала почтовая дорога из Бердичева в Киев, проезжие польские паны могли видеть, как соотечественник их бьет русских солдат. Бил сам командир; били урядники и фельдфебели, и эфрейторы; били так, что концы палок от побоев измочаливались.
Гебель ложился на землю, наблюдая, хорошо ли носки вытянуты; щупал у солдат под носом, «регулярно ли усы, за неимением натуральных, углем нарисованы», стягивал ремнями талии для выправки, а когда людям делалось дурно, бил их; бил их и за то, что «приметно дышат или кашляют». Приказывал им плевать друг другу в лицо. Старых ветеранов, чьи ноги исходили десятки тысяч верст, и тело покрыто было ранами, учил наравне с мальчишками-рекрутами.
Мы – отечеству защита,А спина всегда избита.Кто солдата больше бьет,И чины тот достает, —
пели они жалобно и сказывали сказку о том, как солдат душу черту продал, чтобы тот за него срок отслужил; начал было черт служить, но скоро так замучился, что от души отказался.
В последние дни Муравьев был сам не свой. Заметив это, Голицын спросил Бестужева, что с ним, и тот рассказал.
Фланговой первого батальона, старый солдат, испытанной храбрости, бывший во многих походах и сражениях, Михаил Антифеев, начал совершать побег за побегом; а когда ротный командир, после вынесенного им, Антифеевым, за новый побег жестокого истязания, убеждал старика, вспоминая прежнюю службу его, не подвергать себя мучениям, – тот ответил, что, пока не накажут его кнутом и не сошлют в Сибирь, он не прекратит побегов. Случилось, что солдаты убивали первого встречного, даже детей, чтобы избавиться от службы. Антифеев добился своего: за то, что отлучился от полка, напился пьян и отнял у мужика два рубля серебром, приговорен был к кнуту и каторге.
Муравьев хлопотал за него через генерал-майора князя Сергея Волконского, члена Тайного Общества, имевшего большие связи, и просил полкового командира отложить наказание. Но командир написал донос в корпусной штаб и получил распоряжение исполнить приговор немедленно, а Муравьеву сделать строжайший выговор.
Казнь должна была происходить на военном поле, у Богуславской заставы, перед выстроенным полком. Накануне Бестужев послал тайно, через одного унтер-офицера, 25 рублей палачу, чтобы «легче бил».
Поутру, в день казни, Голицын занимался в кабинете Муравьева, как часто делывал по приглашению хозяина; у Муравьева была хорошая библиотека. Сидя у окна, Голицын читал рукопись его на французском языке, философское исследование о пространстве и времени.
Голицын погружен был в глубины метафизики, когда подъехала к дому линейка с Муравьевым, Бестужевым и еще несколькими офицерами Черниговского полка. На Муравьеве лица не было. Ему помогли сойти с линейки и ввели в дом под руки. Голицын сначала думал, что он упал с лошади, расшибся или как-нибудь иначе ранен, и только впоследствии узнал все от Бестужева.