Далеко ли до Чукотки? - Ирина Евгеньевна Ракша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сзади, из-за поворота, налетел поезд. Застучали, замелькали мимо тяжелые вагоны, открытые платформы с машинами, лесом. «Тайшет», «Тайшет» — мелом было написано на бортах. «Вон куда, вон куда все добро-то идет», — подумал Борис Иванович. В ушах у него гудело от этой силы и скорости. Когда же все стихло, он свернул в лес, решил не идти вдоль дороги, а сократить путь по прямой, через сопку, и уж там, перейдя полотно, выйти к Игрень-ручью, к водопоям.
Он шел лесом, по южному склону сопки. Подлесок редел, тайга расступалась, становилась выше, просторней. В небо поднялись кроны могучих сосен и кедрачей. Кругом было чисто, светло, как в горнице, и пятна теплого света дрожали между стволами. При каждом шаге Борис Иванович чувствовал ружье за плечом, в кармане коробку с патронами. Это было приятно, придавало уверенности. И вообще он привык себя чувствовать хозяином на земле. А тут уж тем более: каждый куст знаком. Вон там, правее по склону, у полотна — старая вырубка. Это Ремстрой брал лес на шпалы. Тут он когда-то и Симу встретил. Она разнорабочей была в ремонтной бригаде. Щебенку ровняла, с трамбовкой в руках. Все девки были в майках, все закопченные, пропыленные, и лица марлей завязаны, только глаза видать. И все — шалопутки абаканские, все языкастые — страсть. А ему надоели бойкие и до армии и после. Он сидел на горячем рельсе в кепочке, в линялой гимнастерке, рядом с бригадиром. Вот так же с ружьецом в лес пошел, да задержался. Сидел, покуривал, на девок поглядывал. На их голые темные икры, на твердые плечи. Глухо стучали трамбовки, пахло креозотом. Жаркий ветер выдувал пыль из щебенки, и она стояла стеной. Девки поглядывали на мужиков, пересмеивались. Потом какая-то крикнула: «Эй, молодой-красивый, может, вечерком в гости к тебе зайти, за молочком?» И в смех. Только одна молчала, не смеялась, будто и ни к чему это ей, будто глухая. Только глаза на солнце — зеленые, как трава. Потом в обед вся их бригада на пост пришла. Шумной гурьбой, с лопатами, с узелками, со своим хлебом. Мать обрадовалась, вынесла им молока, приговаривая: «Пейте, пейте, голубки, молоко-то сейчас цветочное». Они шумно пили, оглядывали чистый двор, сараи и смеялись. «Ничего, бабуся, вы обстроились. Как министры какие. Сына вон женить пора, а то переспеет…» — и в хохот. А та, зеленоглазая, опять молчит, марлю с лица сняла, отряхнула и отошла. Так, ничего себе, не сказать, чтоб красива, но ровная. Тогда небось и не мечтала она, что хозяйкой станет на этом разъезде. Потом девки спали вповалку в тени под деревом, прикрыв лица косынками. Пролетали мимо составы, травы вздрагивали на откосе. Только она не спала. Он следил за нею украдкой. Запрокинув голые руки, все глядела, глядела в небо сквозь зелень тополя, покусывая травинку. И задумал тогда он на станцию в общежитие к ней съездить…
Под ногами Бориса Ивановича мягко пружинил мох. Места пошли глуше, сырей. Стали попадаться береза и ель, поднялся кустарник, древесная молодь. А на припеках запахло медуницей, малиной. И вон тянет красные свечи кипрей. Года три назад, под осень, когда отец уже помер, он водил тут начальство со станции. Суетился, волновался. Карпова водил, завгара и Папикяна — ревизора из управления. Все люди полезные, нужные. С утра зарядил холодный дождь, все промокли, но сходили удачно. Везучий был человек Борис Иванович. К вечеру, выше в сопках, к Игрень-ручью, он взял косулю, а на обратном пути шального зайца. Потом все пили у Бориса Ивановича дотемна, сушились. И называли его уважительно Иванычем. Он любил вспоминать этот день.
— А ловко ты ее, Иваныч, с маху, а? — с усмешкой гудел довольный Карпов. Он сидел в майке, навалясь на стол, не отрывался от мяса. Его промокший, старый, но еще крепкий френч рядом с прочей неважной одежкой охотников дымился над плитой. А ружье и другие доспехи, полевая сумка, ремень висели на дверном косяке и остро пахли кожей. — Она, милка, как стебанет, а ты ее шарах с маху. Ловко. Ничего не скажешь, — он перетирал стальными зубами мясо и повторял машинально: — Ловко, ловко, с тобой, брат, не пропадешь.
— Ты к нам давай, Иваныч, — весело поддерживал Папикян. — В город! В управление! А? — Одной рукой он держал косточку, в другой пахучая сигаретка дымилась с фильтром. Он уже веселенький был, и вся эта необычность, и первая в жизни охота, и новое, после диплома, «ревизорское» положение пьянили его крепче водки, наполняли удалой силой. — К нам давай, Иваныч, устроим. — Ему нравилось быть добрым и слово это, «Иваныч», нравилось произносить. — Штатную единицу тебе откроем с окладом. «Егерь при управлении» будешь, а? Ха-ха-ха! Первым человеком станешь, а?
— Это точно, — кивал Карпов. — На руках будут носить.
Иваныч сидел довольный, хмельной. Без аппетиту глядя на стол, на закуски, все слушал, внимал. Чернобровый ревизор был ему ровесник, а уже ученый и, видно, умный. Таких надо слушать. Может, и правда в город податься? Чего он тут киснет за сотню, за эти вот огурцы? Нет, на простор надо. Говорят же добрые люди. А тогда за столом все были свойские, щедрые. И как это раньше он их не знал?
— Ну что бы нам раньше-то встретиться? — Борис Иванович потянулся к бутылке. — Я б вам еще не то показал. На тягу повел бы.
— Как говорится, — хохотнул Карпов, блеснув стальными зубами, — ничто не поздно под луной, — и к грибкам потянулся. — Хорош, поганец, хорош!
И тут завгар подал голос:
— Охотник… Слово-то какое значительное — охотник… — Он все больше молчал, ел и пил молча, вообще он тихий был человек, может, оттого, что заикался, контузило его в войну, семью потерял в Смоленске. — Ох-хотник. А до чего охотник?
— Ну как до чего?.. Дай-ка твою заграничную, — Карпов взял сигаретку из ревизоровой пачки. — Стрелять, значит, охотник, убивать всякую