Вечный зов (Том 2) - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- К кому?
- К кому?! - Зубов сплюнул на землю. - Да, к кому? Это не так просто объяснить, если честно. К этому волосатому Горилле, хотя он уж был мертвый! К его телохранителям... На тактических занятиях подползают ко мне: давай, мол, вон Кошкин возле кустов маячит, ночь темная, не поймут, кто стрелял, а мы не выдадим... Кой черт, думаю, не выдадите?! Сами же руки и скрутите, едва прихлопну командира роты... Суют мне в руки пистолет. Оружие нам до боя не выдают, на тактических занятиях с деревяшками бегаем. Ну, да этого добра на войне прикарманить чего стоит... Тут-то и захлебнулся я злобой ко всему на свете! В том числе и к Кошкину. К себе, ко всей этой кошмарной жизни! Вырвал я пистолет... Опять же, хоть верь, хоть нет, поверх всего ошпарила мысль: в телохранителей Гориллы разрядить его! Да черт его знает, сколько в нем патронов, а их четверо... Ну, и лупанул в Кошкина.
Зубов замолчал, начал царапать всей пятерней грудь под гимнастеркой.
- Что ж дальше? - спросил Алейников.
- А дальше так и вышло, как я думал. Все четверо немедля навалились на меня, руки заломили: "Сволочь! Ты же не прицелился! Ну и подыхай! Это он, Зубов, товарищ капитан, хотел вас..." Это они уж подскочившему Кошкину кричат, подбежавшим бойцам. У Кошкина пистолет в руке дергается. "Про-очь!" - заорал он. Державшие меня Гориллины дружки брызнули в стороны, как тараканы. Я лежу, распластанный, на земле. "Ты?!" - прокричал Кошкин, поднимая пистолет. И тут я... понял я в какую-то секунду, что не выстрелит он. Приподнялся и сел. "Я", - говорю...
- Как же... понял?
- Э-э, Яков Николаевич... Как все объяснить? На какой-то миг Кошкин задержал зрачки на тех четырех, что отскочили от меня. А я заметил... Знает он нашу братию, за что и уважают его. Нюхом почуял, что не во мне тут дело. И я это понял. Да-а... А если б я сказал: "Нет, не я" - он бы выстрелил, я думаю.
- Безусловно, - сказал Алейников и поднялся.
Зубов тоже встал вслед за ним и потоптался, разминая затекшие ноги.
- Эти... телохранители где сейчас? Тут? - спросил Алейников.
- В последнем бою легли. Бой был - таких, Кошкин говорит, даже он не видывал. От роты осталось человек с полсотни... - И, видя, что Алейников пристально глядит на него, добавил с усмешкой: - Нет, не я их, немцы. Я еще раз повторяю - ни мокрыми делами, ни в спины людей, кроме немцев, не стрелял. Верь, не верь - мне это без нужды. Говорю как есть... И этих, Макара Кафтанова с Гвоздевым, не тронул, хотя они меня, сволочи, продали, больше некому.
Зубов умолк. Они молча стояли теперь друг против друга. Зубов глядел куда-то в сторону, а Яков Алейников словно ждал еще каких-то его слов.
- Ну что ж, прощайте, Яков Николаевич, - произнес наконец Зубов. Извините, товарищ майор, что я... Мне просто хотелось... Хотя и не такой, может, разговор вышел, как я хотел. Главного вопроса я так и не задал.
- А ты задай, - сказал Алейников.
- А вы ответите?
- Если смогу, чего же...
- Ладно... - В прищуренных глазах его возникла почему-то неприязнь, они засветились злорадным зеленым холодком. - Он простой, этот вопрос. Завтра на рассвете у нас смертельный бой опять. И скорей всего я погибну - сколько судьбе закрывать меня? Но если случится чудо, заденет меня пуля, а живой останусь, смысл-то в этом какой будет? Если останусь, будет?
Алейников молчал, Зубов, помедлив, спросил несколько по-другому:
- От людей мне прощение может быть или нет?
- От людей? - переспросил Алейников, пораженный не тем, что подобный вопрос задает человек, приговоренный за преступления против общества к высшей мере наказания - расстрелу, и только чудом это наказание ему заменено пребыванием в штрафной роте, а чем-то другим, более сложным и глубинным, что стояло за этим вопросом и что прозвучало в голосе Зубова. - От людей?..
- Именно.
Пустынно и тихо было возле небольшой речушки, из которой пили, в которой смывали, конечно, грязь и пот, обмывали раны и немецкие, и русские солдаты, в которую падали немецкие и русские снаряды, берега которой размалывали колеса и гусеницы наших и вражеских машин. Израненные, искромсанные во многих местах эти берега, казалось, еще дымились, в яминах и воронках будто стоял до сего времени пороховой чад и дым. Свирепая и безжалостная битва не однажды подкатывалась к речушке, не однажды бушевала над ее слабеньким и неглубоким руслом, и Алейникову вдруг почудилось, что речонку сто раз могла уничтожить страшная война - завалить крохотную, малосильную полоску воды взрывами бомб и снарядов, затоптать колесами и гусеницами, - а все не уничтожила, не в силах была уничтожить, и упрямая речушка вот течет и течет, пробиваясь сквозь перепутанные, переломанные, обожженные кустарники и травы, вскипает под солнцем на маленьких своих перекатах, негромко позванивает слабенькой волной, а в крохотных омутах крутит травинки и листья, пока течение, не приметное даже и глазу, не выбьет их на существующий и у этой речушки стрежень и не понесет их куда-то дальше.
- Да от людей... - в третий раз повторил Яков Алейников. - Вот что я скажу тебе, Зубов. Есть разные... разные преступления против людей и против жизни. И я обо всем этом думал - уж поверь мне, - много думал и раздумывал! Одни преступления люди могут простить легко. Стоит, как говорится, покаяться - люди поверят и простят. Они добрые, люди. Прощение за другие надо заслужить делами. Иногда всей жизнью. - Алейников судорожно проглотил слюну. - Иногда смертью только можно это заслужить... Но бывают и такие преступления которые не прощаются. Никогда не прощаются, как бы ни старался потом. Тут хоть жизнь отдай. Ни при жизни, ни после смерти... Закон даже может простить, а люди нет.
- Например?
- Например, измена Родине.
Алейников смотрел на Зубова, но тот стоял к нему боком, скрестив руки на груди и сжимая большими заскорузлыми ладонями плечи, смотрел куда-то в сторону сожженной войной деревни.
- Останешься живой - подумай обо всем этом. Ведь уцелеешь если, жить как-то придется.
- Выходит... если освободят меня после завтрашнего боя, выйдет, что не сам я прощения за свои преступления заслужил, а просто... закон мне простил?
- Так выйдет, - кивнул Алейников.
- А люди пока не простят?
На это Алейников лишь пожал плечами: я, мол, все сказал, что ж еще добавить?
- И по твоим рассуждениям выходит, что отца... моего отца ни закон, ни люди никогда не простят?
Алейников прищурил глаза, уголки губ его опустились вниз.
- Никогда. Он был наш классовый враг. Непримиримый и жестокий. Таким и остался до самой своей гибели. Как же могут его люди простить?
- Люди на блюде! - усмехнулся вдруг Зубов зло, едко, кажется, даже остервенело, уронил вниз руки. - Ну, прощевай еще раз, Яков Николаевич... Спасибо за политбеседу.
Зубов все с той же откровенно враждебной усмешкой секунду-другую глядел ему в лицо, резко отвернулся и пошел вверх по тропинке в сторону деревни, раскачивая широкими плечами, обтянутыми порыжелой гимнастеркой. Не останавливаясь, повернул вдруг голову, проговорил отчетливо:
- Не на блюде даже, а на горячей сковороде.
Никакой усмешки теперь на лице его не было.
... - С кем это вы, товарищ майор, долго так беседовали? - поинтересовался Гриша Еременко, когда они ехали изрытым проселком в расположение дивизии, соседней с 215-й: Алейников хотел поглядеть, нет ли там более удобного места для предстоящего перехода его группы линии фронта.
- Так... Любопытный человек, - ответил Яков и больше ничего объяснять не стал, лишь потрогал шрам на левой щеке, оставленный на всю жизнь шашкой полковника Зубова. "Не на блюде, а на горячей сковороде..." Алейников нахмурился и вдруг подумал: "А ведь Зубова, если он после завтрашнего боя останется живым, можно было бы, пожалуй, взять с собой в тыл врага. Смело можно было бы..."
Но мысль эта, мелькнув, пропала и больше не возвращалась. Другие дела и заботы нахлынули на Алейникова.
* * * *
Вчера вечером самоходка Магомедова, о которой Алейникову рассказывал начальник штаба дивизии подполковник Демьянов, смяв вражескую батарею, неслась среди толп бегущих куда-то немцев, давила их, разбрасывала тупым рылом, вздрагивала от каждого выстрела, и у Семена возникло ощущение, будто тяжелая машина всякий раз на секунду останавливалась, а потом стремительно бросалась дальше в свистящий дымно-огненный ад, сама распуская за собой желто-черный хвост дыма. Она горела уже давно, поджег ее какой-то рыжий немец, кинувший под гусеницы из окопчика гранату. Семен увидел немца, находящегося впереди и чуть сбоку, уже в тот момент, когда он размахивался, и невольно прикрыл на мгновение глаза. Граната должна удариться сбоку в левую гусеницу, точно посередине, Семен это почувствовал, она порвет траки - и тогда... Тогда грозная, не танк, конечно, но все равно грозная и могучая машина превратится в беспомощную стальную коробку, каких много вон торчит по всему полю и у подножия высоты, откуда била наша батарея.
Взрыв ухнул не страшный - сколько Семен пережил уже и таких взрывов, и прямых попаданий в броню снарядов и бомб! - гусеницы остались целы, но через какие-то секунды в машину потек едкий дым. Еще до того как он потек, Семен круто развернул самоходку и, сжав зубы, в звериной ярости бросил ее на окопчик. Он еще раз увидел того же немца, который теперь трясущимися руками хватался за край окопчика, пытаясь из него выскочить. "Идиот безмозглый!" злорадно подумал Семен, увидев, что окопчик глубокий и, если бы немец остался в нем, упал на дно, ничего ему бы не сделалось, разве бы присыпало немного землей. Теперь же для него спасения не было...