Бруски. Книга IV - Федор Панфёров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елька, точно девушка, опустила глаза.
— А вы что… наказ, что ль, от него имеете? — еле слышно пролепетала она. — А то, может, он не хочет?
— Хочет, — авторитетно заявила Анчурка. — У меня на такие дела нюх есть. Ты принарядись-ка получше. Эко ты какая! И волосы у тебя хороши, да и стан… На тебе и воду возить можно, — по-своему оценила Ельку Анчурка.
Так состоялся сговор.
После обеда все колхозники стояли за околицей, на главной дороге. Впереди старики, в их числе и дед Катай. У стариков на левой руке — красная повязка с надписью: «Инспектор по качеству», на груди бронзовые бляхи. Тут же и Захар Катаев, и Гришка Звенкин, и Нюрка. А ребятишки взобрались на ветлы, глазеют вдаль. И все стоят молча, будто что-то затая в себе.
— Едут! Едут! — вдруг закричали ребятишки и, как горох, посыпались с ветел.
— Час торжественный наступает, — возвестил Захар и чуточку выпятился вперед.
И вот из-за перелеска выскочила легковая машина. Она неслась с бешеной скоростью и словно ничего не замечала. Тогда Захар выбежал на дорогу, поднял руки и закричал:
— Стоп! Стоп! Дальше ходу нет!
И все смешалось. Толпа не устояла на месте. Первыми кинулись к машине ребятишки, за ними колхозники, и все закричали, закричали наперебой кто во что горазд. И Захар еле угомонил народ. Он взобрался на грузовик и раскрыл рот, чтобы произнести «теплое слово», но в это время Анчурка махнула рукой и скомандовала:
— Бабыньки! Нечего балясы точить. Давайте.
Из толпы выделилась группа колхозниц. Они вели под руки смущенную Ельку, а как только подошли к автомобилю, то низко поклонились Епихе:
— Не гневайся за самовольство, Епифан Макарыч.
— Сердце наше бабье и к тебе тоску взымело…
Епиха растерялся. Он понял все, но он этого не ждал и от радости растерялся.
Захар Катаев закричал:
— Чего вы там порядок нарушаете? Ну, что вам, каждый день, что ль, такие герои! — Но, поняв в чем дело, вдруг всплеснул руками: — Ай да бабы! Вот это суприз!
— А-а-а, она… она, — показал Епиха на Ельку. — Может, она… не желает?…
— Чего уж там не желает! Гляди, тает, как свечка. Принимай-ка, а ты… — И Анчурка подтолкнула к Епихе Ельку.
— За это… за это, народ… — Епиха дальше не мог говорить и хотел было привскочить в автомобиле, но ноги у него не двигались, и он только взмахнул руками.
С Никитой Гурьяновым в эти минуты произошло следующее. Он вдруг тревожно завозился и шепнул Стеше:
— Степанида Степановна. Вот беда: животом меня что-то скрутило, пес его возьми-та.
— Экий ты, Никита Семеныч.
— Что будешь делать, раз припрет. Ты это… с народом тут обойдись. Ласку ему надо. А я на один момент, — и выскочил из автомобиля.
Дело было простое. Автомобиль остановился почти рядом с гумном бригады Никиты Гурьянова. И Никита увидел: все скирды стояли, как и следовало им, аккуратно причесанные, а на одном солома таращилась, точно помело. Ее бесшабашно крутил ветер, и у Никиты защемило под ложечкой.
— Сопливый пес! — зашипел он и рванул за собой Митьку Спирина, а подбежав к скирду, уже заревел: — Чего настряпал?
— Не успел, Никита Семеныч, — стал оправдываться Митька. — Тебя встречать позвали.
— Меня встречать? Ты меня бы хорошей работой встретил. А то вот-вот Сивашев прискачет, Павел Якунин. Племяш тот же, Кирилл Сенафонтыч. Глянут и скажут: брусошники только праздновать да болтать умеют.
Они вдвоем начали оправлять скирд. Никита все время ворчал:
— Разнуздался… и то не принял во внимание: за нами ведь теперь из Кремля глядят. Вон! А ты вроде без порток по улице бежишь.
— А где мой-то? Мой-то где ж? — спохватилась Анчурка и, увидев на скирде Никиту, кинулась к нему. — Эй! Эй! Ты, непутевый! Это ты что? Рехнулся, что ль? Его народ вышел встречать, а он — глядите-ка, люди добрые!.. — и стащила Никиту со скирда.
— Ну! Ну! Ты не больно! Ты не больно шуми! — Никита, нарочито надув губы, отстранил ее от себя. — Ты не больно. Ты, детка, теперь со мной осторожно. Я ведь вот орден имею, — и в ногу с Анчуркой зашагал к народу.
Но вот ветер! Экий шалунишка! Он треплет на Никите новый серенький пиджачок, заворачивает борт и бортом прикрывает орден. Не держать же борт рукой… и Никита, рассуждая с Анчуркой, то и дело выбрасывает левую руку вперед, чуть не касаясь ею правого плеча, и вместе с рукой отбрасывает борт пиджака так, чтобы орден было видать. Но ветер рвет борт. Ветер озорует… и Никита идет к народу косо, выпятив левое плечо.
— Ты, Стешенька, сиди, сиди, — сказал он, проходя мимо машины. — Допрежь со мной справимся, потом за тебя возьмемся… Ну, народ мой, поклон принес я вам от правительства. — И Никита поклонился до земли.
В толпе колхозников поднялся гул. Он рос, как растет гул накатывающейся морской волны: толпа, очевидно, растерялась, ибо она не ждала таких слов от Никиты Гурьянова и не знала, что ему ответить. Тогда заговорил Гриша Звенкин.
— А мы за поклон твой от правительства одаряем за труды твои великие вот этим — девятьсот четырнадцать пудов зерном, окромя всего прочего. Ешь. Купайся в масле, Никита Семеныч.
— Да ну! — радостно вырвалось у Никиты, и он подошел к первой подводе, сунул руку в мешок с зерном, зачерпнул пригоршню, поднял руку, и с его ладони обратно в мешок посыпалась золотистая пшеница. Затем он так же подошел ко второй подводе. От второй подводы он направился к третьей и проделал то же, затем тронулся к четвертой.
— Чистосердечное зерно, — наконец, проговорил он, называя так селекционное зерно.
Толпа молча следила за ним, зная уже его причуды, наконец кто-то проговорил:
— Чего-то колдует. Опять чего-то колдует Никита Семеныч.
А Никита думал свое… Вот хлеб — девятьсот с лишним пудов. Да-а. В былые времена Никита за три года не скапливал столько хлеба, а тут — за один год. А если и скапливал, то прятал хлеб под старой баней, а то и в лесу, в глухих волчьих балках. Прятал и тосковал, как бы не попрел хлеб, как бы мыши его не погрызли, как бы кто не своровал. И потому Никита тогда спал, сидя за столом. Так вот — облокотится о стол, голову на руки положит и спит. Как что — он на ногах… Не спал, боялся вора, пожара, мора, плесени, мышей. А теперь что ж? Может, снова хлеб запрятать?… Ведь девятьсот пудов с лишним… И вдруг Никита вспомнил свой разговор с Калининым и ярко представил себе, как рядом с ним сидит Сталин… И Никита тут же припомнил, в какую минуту и почему он почувствовал первый раз в жизни величие свое, понял, что он человек, а не жук навозный. И весь задрожал…
— Да чего ты колдуешь? — Анчурка дернула его за рукав. — Народ на тебя смотрит, а ты чего-то…
— Да-а, — заговорил Никита. — Эдак, эдак. Народ смотрит. А народ — он вечен. И потому, добро мое, прошу следовать за мной, — и пошел вдоль улицы, взяв под руку удивленную Анчурку Кудеярову.
— Опять чего-то колдует, — проговорил кто-то.
— Ну да… Везет хлеб к себе.
За Никитой и Анчуркой тронулись кованные железом телеги. И ржали кони, вырываясь из упряжи. И скрипели телеги под тяжестью зерна. И хрустела под колесами мелкая галька, а за подводами шествовала толпа удивленных колхозников… Даже Гришка Звенкин — уж, казалось, такой проныра — и тот ничего не понимал…
— Опять чего-то колдует дядя Никита, — сказал он.
— Ну, нет, — ответил ему кто-то. — Он те, Никита, хлеб так припрячет, сам бес потом не сыщет.
А когда шествие приблизилось к повороту на Бурдяшку, Гриша Звенкин выскочил наперед и, преграждая путь, скомандовал:
— Дядя Никита. Твой дом теперь не на Кривой улице…
— А где же?
— На Бурдяшке, ноне проспекте имени Кирилла Сенафонтыча Ждаркина, — торжественно возвестил Гриша Звенкин. — И дом тот новый.
— Опять кланяюсь народу в ноги, — молвил Никита. — Однако, хлеб мой, шагай за мной, — и снова тронулся вдоль улицы, удивляя всех. Он шел и переговаривался с Анчуркой. Люди слышали, как он тихо говорил: «Угу. Так и есть. Не сомневался в твоем сердце… Да-а», — и повернул к колхозному амбару. И тут сам уже скомандовал: — Стой! Тут стой, добро мое, — затем по лесенке вместе с Анчуркой взобрался на верх амбара, открыл было рот, хотел что-то сказать, но снова обратился к Анчурке: — Как? Непартийный большевик, говоришь? Ну, хорошо, — и повернулся к колхозникам, заговорил громко: — Так вот, земляки мои кровные… Я, как непартийный большевик… — но тут же спохватился, напустился на Анчурку. — Это как же непартийный? Чего ты голову мне морочишь, — и к толпе: — Как партийный большевик, в полном согласии с моей Анчуркой и речь держать буду. Что я есть и что был? Был — в вошь верил… Да, да, — перебил он невольный хохот в толпе. — Верил, что на живом человеке вошь и должна жить: бежит она только с мертвого… И еще в свой карман верил. Шестьдесят лет верил. И били же меня по загривку. И ползал же я на карачках… Да-а-а. А теперь? — Он посмотрел на орден, отщипнул его ногтем. — Теперь под этим вера в обратную пошла… В вас я верю. И сыпь, ребята, все в колхозный амбар — на заклад фундамента жизни моему Никитке, всем нашим Никиткам!