Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве - Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка Таня с подозрением относилась к мясу, что продавали в гастрономах. К курам относилась нормально, особенно после внимательного изучения их экстерьера и допроса с пристрастием продавщиц, а к мясу как-то настороженно. Вообще, в продуктах бабушка понимала как никто другой, поскольку долгое время работала администратором ресторана «Восток». За мясом бабушка, как правило, ходила на Сытный (она говорила «Ситный») рынок, совмещая этот поход с выгулом ребенка.
Я не особенно любил эти унылые экспедиции, поскольку, в отличие от родителей, бабушка неодобрительно относилась к моим прыжкам через низенькие оградки сквериков, шлепанью по лужам и сбору цветных стекол. Я же изнывал от неторопливого и грузного бабушкиного анданте по тротуару, окриков «Прекрати, я тебе сказала!» и «У меня уже от тебя давление поднимается!». Но было одно, что меня примиряло с необходимостью плестись рядом, – венгерский компот…
О, этот венгерский компот в синих жестяных банках! Он всегда продавался в ларьке на рынке справа от входа. Я готов был душу отдать за этот компот, готов был не шалить и не рисовать на скатерти, убирать игрушки в картонную коробку из-под пылесоса и доедать макароны по-флотски на обед, вылизывая тарелку мякишем, лишь бы получить вожделенное лакомство. О, этот звук, с которым бабушка открывала банку, поворачивая блестящий пропеллер трофейной германской открывашки! Ах, этот запах, вырывающийся из банки и сразу отправляющийся прямиком мне в нос, чтобы щекотать где-то аж в глубине ушей! Эти глянцевые, как дедушкины фотоснимки, дольки персиков, падающие на дно прозрачного стакана, эти матовые шарики вишен, эти шершавые на взгляд сливы, подставляющие бока тягучему розоватому сиропу…
Однажды, когда я уже с вожделенным видом ждал десерта, бабушку позвали к телефону. Обтерев банку полотенцем, она поставила ее на стол и легионерским маршем направилась в коридор, где я услышал ее громовое: «Анна? Явилась не запылилась!». По телефону бабушка разговаривала «по-взрослому», то есть минимум сорок минут, успевая за это время перемолоть кости всем родственникам и перемыть кости всем соседям, ничуть не стесняясь их наличия в квартире. Когда бабушка разговаривала, соседи старались даже лишний раз не шмыгать мимо, а лишь сидели за своими дверями, прислонив уши к замочным скважинам. В этот раз она распалилась не на шутку. Окончательно изойдя на слюни гастрономического вожделения, где-то через час я высунул нос в коридор. Тут же абордажным топором в лоб мне влетело бабушкино: «Закрой дверь, не впускай эту вонь в комнату!»
Я сидел, обнявши коленки в огромном «сталинском» кресле перед мутным старинным зеркалом, смотрел на отражение банки компота на столе и недоумевал, как бабушка может променять компот на какой-то телефонный разговор. Я сидел и думал, что когда вырасту, то для меня не будет ничего важнее компота. Это самая главная важность в мире. Ведь что может быть важнее компота? Ну что? Разве что зефир…
Иногда по выходным мы ездили на трамвае в ЦПКиО. Садились на трамвай возле мечети и ехали по проспекту Максима Горького до улицы Олега Кошевого, где рельсы заворачивали. На самом углу был огромный брандмауэр, на котором висел гигантский плакат с нарисованным бровастым дядечкой и надписью большими буквами. На мой вопрос, кто это такой, папа отвечал что-то непонятное про каких-то секретарей, а потом говорил: «Брежнев». Секретарей я видел на картинках к детской игре, которую мне подарили на Новый год. Игра представляла собой коробку с металлическими пупырышками, батарейкой и лампочкой. На пупырышки нанизывались карточки с изображением всяких птиц, зверей и лягушек. Из недр коробки шли проводки с железными пипетками. Одну пипетку мама ставила на пупырышек у названия животного, которое она читала вслух, а другую пипетку я должен был ткнуть в саму эту зверюгу. Если ответ оказывался правильным, то лампочка загоралась. Так вот, секретарем называлась птица с длинными ногами и важной осанкой. Когда мне исполнилось три года, я как-то неожиданно быстро научился читать. Совершив открытие, что все вывески на окрестных домах имеют ранее скрытый от меня смысл, я захлебывался от владения столь сакральным знанием и читал все подряд. Однажды, когда в очередной раз мы ехали в ЦПКиО, я прочитал, что было написано рядом с бровастым дядечкой, и сразу уличил папу в обмане. Неувязочка с секретарем заставила родителей густо покраснеть и, подхватив меня под мышку, срочно эвакуироваться из трамвая на ближайшей остановке. Их образованное чадо ткнуло пальцем в стекло и заорало: «Это не секретарь! Не секретарь! Это Слава КПСС!»
Мамин папа – мой дедушка Мотя – был настоящим музыкантом. До войны дедушка играл на трубе в цирковом оркестре. По вечерам оркестр сопровождал представления цирка на Фонтанке, а по выходным выступал в ЦПКиО и синематографах. Играли преимущественно джаз, хотя джазом тогда это не называлось. Дедушка дудел в серебряный альт с перламутровыми клапанами, был чертовски красив, голубоглаз и талантлив. Бабушка – женщина простая, по-крестьянски сметливая и уверенная в своей природной неотразимости – заприметила дедушку на выступлении в кинотеатре «Великан». Дождавшись конца вечера, она спровоцировала дедушку на приглашение в Летний сад, спустя неделю в ресторан «Метрополь», а через три месяца в районный ЗАГС.
Через год она покончила с мечтами дедушки поступить в консерваторию и принялась непосредственно за трубу. Трубу дедушка предавать не собирался. Сдерживая бабушкины атаки, он вел позиционные бои, время от времени уезжая на гастроли с джазом Утесова. Все это происходило задолго до моего рождения, однако над детской кроваткой висел групповой портрет худых короткостриженых музыкантов в белых рубашках с воротниками «навыпуск» и пиджаками с острыми лацканами. На мой вопрос: «А кто эти дяди?», дедушка отвечал: «Гениальные трубачи», а бабушка ворчала: «Бездельники».
Когда родился я, дедушка Мотя уже много лет как не играл джаз. Дедушка работал на заводе при НИИ, считался мастером «золотые руки» и на досуге увлекался фотографией. Будучи человеком чрезвычайно талантливым от рождения, дедушка достиг значительных высот ремесла фотохудожника, продолжая и развивая школу Родченко. Его индустриальные пейзажи, панорамы и постановочные кадры, наверное, вписывались в сдававшую на тот момент рубежи концепцию конструктивизма. Для меня все эти загадочные термины тогда, в начале семидесятых, были немногим понятнее слова «халтура», которым бабушка называла дедушкины подработки в качестве реставратора. Много лет спустя увидев дедушкины фотографии на выставке неизвестного русского авангарда, я понял, чего так опасалась бабушка. Она опасалась дедушкиной самостоятельности и независимости от нее, его побегов в область ей непонятную, где нужно было ревновать не к реальным женщинам из крови и плоти, а к невербальным и парадоксальным сущностям, не обладающим ни именами, ни адресами прописки. Ясное дело – я ничего из этого не понимал. Мне были важны лишь те мгновения, когда дедушка раскрывал заветный комод и извлекал на свет сверкающие хромом и синеватым немецким стеклом, пахнущие трофейной кожей фотоаппараты.
Строго говоря, фотоаппараты не были дедушкиными трофеями. Дедушку демобилизовали с фронта в сорок втором году после контузии задолго до трофейной лихорадки. Отправившись добровольцем на фронт в сорок первом, повоевал дедушка совсем немного, меньше года. Фотоаппараты и объективы к ним дедушка покупал на блошиных рынках, тратя деньги скудных заначек, чем приводил бабушку в ярость. Я очень хорошо помню зимнее утро, тусклый свет занимающегося рассвета и дедушку с камерой, имеющей название садового инвентаря. Дедушка стоял, согнувшись, перед окном и следил за голубем на соседней крыше.
Помню, как нас с дедушкой оставили дома одних. Дедушку Мотю за «старшего по ребенку», а меня просто за «ребенка». Дедушка честно сварил мне манную кашу с комками, которую из мужской солидарности съел сам, прочитал мне вслух главу из «Лорелеи» и, оценив, что засыпать я не собираюсь, решил отправиться с внуком на прогулку. Смутно представляя, что должно быть надето на ребенке в середине ноября, дедушка намотал мне на голову шерстяной бабушкин платок, концы которого заправил в тонкие колготки, вдел меня в заячью шубку, а ноги вставил в красные венгерские сандалии, которые папа привез из командировки в Москву. Дедушка направился в киоск Союзпечати, у метро «Горьковская», покупать любимую «литературку». В то время у метро были установлены аппараты по продаже мороженого. Они были почти в два раза шире аппаратов по продаже газировки и выглядели явно внушительнее. С наступлением осени аппараты закрывали в железные кожухи, и только на «Горьковской» они стояли открытыми до первого снега. Повинуясь ясному желанию баловать внука, дедушка выдал мне двадцать копеек и, обхвативши за живот, позволил опустить их в щель аппарата. Сливочный брикет, выпавший из чрева аппарата, стоил девятнадцать копеек. Копейка, полученная на сдачу, тут же использовалась на покупку воды без сиропа. Я ощущал себя на верху блаженства, дед тоже. Воспаление легких, которое я схватил, было уже четвертым в текущем году, и проходило в теплой и дружественной коммунальной обстановке ворчания бабушки на дедушку, мамы на бабушку, а папы на маму, бабушку и строителей, слишком медленно возводивших двенадцатиэтажный кооперативный дом.