Созвездие Стрельца - Дмитрий Нагишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он садился возле, нимало не заботясь о том, что иной раз из окон дуло и он, обнаженный, не стыдящийся своей наготы, мог простудиться. «Я горячий!» — отвечал он, когда Зина принималась натягивать на него одеяло, и сбрасывал одеяло, и читал стихи, и потом вновь приникал к ней, как жаждущий путник приникает к роднику. А этот родник не иссякал никогда…
«Знаешь, Зина, бывает смертельная любовь!» — сказала как-то Фрося в первые дни дружбы с Зиной. Да, бывает!
Голый, он вскакивал вдруг с постели: «Ой, я хочу есть, Белочка! Сейчас умру!» И что-то жевал. И опять оказывался рядом: «Усни, Белочка! Усни, моя добрая! Баю-бай! Баю-бай!» И Зина действительно засыпала на его руке, ощущая какое-то раздвоение чувств: Мишка был ее мужем, он был хорошим, настоящим мужчиной, а когда Зина уютно устраивалась у него под бочком, она почему-то вспоминала свою мать…
Он любил ее грудь, которая умещалась в его сложенной горсткой ладони, и с каким-то благоговением целовал ее соски. Верно, так верующие целуют чудотворные иконы. «А это и есть чудо!» — отвечал Мишка. Он любил ее живот с какой-то трогательной складочкой вверху: «Как у индийских богов!» — «Да где ты видел индийских богов?» — «Ну, не видел! А вот такая же! — И смеялся: — Ты, дурочка, не понимаешь, что я хочу сказать: что ты сложена, как богиня! Я не могу этого сказать прямо — я ведь член комсомола, а потому я делаю вам изящный комплимент!» — «Ты глупый!» — «С тех пор, как увидел тебя!»
С ним не было стыдно. Может быть, потому, что он действительно был исполнен какого-то детского чувства радости и восхищения ее и своим телом как подлинным чудом.
«Я хочу от тебя ребенка! — сказала ему как-то Зина, уставшая от его ласки и чувствуя, что любовь к нему вырастает так, что уже не может вместиться в ней, в ее существе. — И пусть будет мальчишка. Такой, как ты! Хорошо?» Но он ответил очень тихо, как те заветные слова, которые он часто произносил ей на ухо и которые в устах других казались бы ругательствами: «На другой год, Зиночка! Побудем еще немного вдвоем!» — «Как ты скажешь!» — покорно ответила Зина.
И Зина скрежещет зубами.
Проклятые! Они хотели быть вдвоем, только вдвоем. В целом свете вдвоем! Никак не могли насытиться ласками! Проклятые! Только вдвоем? На вот тебе — теперь ты одна, одна в целом свете. И нет большого Мишки, Мишки-медведя. И нет маленького Мишки, Мишки-медвежонка, который сейчас сказал бы Зине: «Мама! Не плачь, мама!»
О-о-о! Руки бы наложить на себя!..
…Обеспокоенная Фрося давно стучится в дверь и в окна к Зине. С трудом дотягиваясь до окон, она вглядывается в комнату. Что-то там не в порядке. Все раскидано. Растерзанная Зина лежит на тахте. С одной ноги ее спустился чулок. Ой, да что же это такое? «Зиночка!» — кричит Фрося.
— A-а! Это ты, Фрося! — говорит Зина тусклым, каким-то не своим голосом.
Фрося ужасается виду Зины — да Зина ли это? — но тотчас же отводит свой взор от мертвого лица подруги и, стараясь не обращать внимания на беспорядок в комнате, который так странен, так необычен для этой чистенькой, аккуратной комнатки, с принужденным оживлением говорит:
— Слышала, Зиночка?
Увидев разбитый репродуктор, дребезжащий теперь, как Фросин громкоговоритель с барахолки, Фрося осторожно поднимает его, выключает и ставит на место.
— Слышала! — говорит Зина прежним голосом. Точно на чужую она глядит на себя в зеркало, проводит по растрепавшейся голове непослушными руками и, заметив, что она стоит перед Фросей в разорванной сорочке, ищет глазами свой джемпер и с трудом, чувствуя глухую тяжелую ломоту во всем теле, натягивает его на себя.
Сначала Фрося подумала, что Зина пьяна, а потом чутьем угадала, что случилось с Зиной. «В зеркало погляделась! — отметила она обрадованно. — Ну, значит, все уже прошло!»
— А наш Фуфырь — сказала она, желая назвать председателя, но забыв мудреное имя, — чуть все дело не испортил! Мы радио послушали и все побросали — ну, до работы ли тут, и кто осудит! — все в таком же настроении. А он становится посредине операционного зала и говорит: «Товарищи! Все остаются на своих постах впредь до особого распоряжения!» Ну, тут даже Валька не выдержала и кричит: «Сухарь вы! Сухарь! Пошли, товарищи, на улицу!» А тут звонок — все на площадь! Вот я за тобой и зашла!
— Фуфырь… Валька! — произносит Зина, точно больная, не сразу понимая, о чем говорит ей Фрося, возбужденная до предела. Наконец взор ее немного проясняется — жизнь вновь захлестывает ее своими волнами и подталкивает: иди, иди! А куда идти, когда некуда идти? На площадь? Зачем? Ах, нужно… Кому это нужно?.. Все будут там? А кто эти «все», если нет среди них единственного нужного!..
2Опять вольная воля осеняет своей благосклонностью Генку.
Едва Николай Михайлович произнес то заветное слово, которое было сегодня у всех на устах, как Генка заорал: «Ур-р-а-а!» Сначала на него поглядели было озадаченно и с некоторым сомнением на директора — можно ли? — но, кажется, маленький Лунин Геннадий нашел именно то, чем можно было ответить на короткую речь директора. Вслед за Генкой заверещали его однокашники, радуясь возможности покричать. Потом девочки — большинство школы! — звонкими своими голосами, стройно и мелодично, крикнули свое славное «ура». А потом, вразброд, громыхнули мальчики старших классов, из тех, кто тайно покуривал уже в уборной и потом, проследя за тем, как окурок скрывается в подземелье, долго махал рукой, развеивая в воздухе запах табака, хотя это и мало помогало, — они старались кричать басом. А потом зашумела вся школа, точно потревоженный улей. Старшие стали строиться, чтобы идти на площадь организованно, — у нас все любят делать организованно, даже в кино ходить, — а младшие были распущены по домам, хотя Прошин и сказал, что они достаточно распущены и в школе. «Придира!» — крикнула ему Милованова, уже высчитывавшая, через сколько дней можно ждать домой ее гвардейца. Василий Яковлевич, угадав ее мысли, может быть потому, что он любил Милованову, любил так, что никто об этом не подозревал — жена фронтовика! — сказал ей тихо: «Теперь уже недолго!» И Милованова, поняв этого молчаливого парня, тихонько пожала ему руку. Преподаватели стали было пристраиваться к классам, но Вихров сказал возбужденно:
— Николай Михайлович! Пусть они идут под командой десятиклассников! Абитуриенты же! Что мы их опекать будем до свадьбы, что ли? — Он схватил Милованову под руку, полуобняв Васю за плечи. Милованова, вся похорошевшая от внутреннего волнения и словно бы источающая сияние своего сердца, глянула на директора: «Ну, Николай Михайлович! Ну, пожалуйста!» И Николай Михайлович, человек суровых правил, которого и можно было бы назвать кое-когда чиновником, хотя это очень бранное слово, вдруг смягчился еще больше и сказал:
— А что в самом деле! Пошли по-студенчески!
И учителя загалдели не меньше младших классов, которые уже легкими нейтронами, со скоростью, превышающей человеческое воображение, вылетели из школы и вовлекали в цепную реакцию всех, кто оказывался на их пути, наступая на ноги и толкая под бока, потому что улицы были полны народу.
Где-то сработал механизм управления городом, и машины — и грузовые и легковые — смирно стали у обочин дорог или, если недалеко было, заскочили в свои гаражи и отпустили шоферов. Широкие улицы уже никому не грозили наездом, и светофоры открыли зеленый свет на всех перекрестках. И вот на мостовых появились сначала одиночные фигуры, а потом вся толпа повалила на середину улицы — сегодня улицы принадлежали пешеходам, и, может быть, только шоферы, ступая на мостовую, по привычке двигали большим пальцем правой руки, пытаясь дать сигнал, чтобы избежать верного столкновения с транспортом, идущим по боковым улицам, когда зеленый свет горит со всех четырех сторон светофора.
Командующий сегодня был особенно добр — все военные оркестры вышли из казарм и расположились на площадях, и не меньше ста стволов подняли в небо жерла, готовые салютовать Победе и Народу, и команды ракетчиков уже лезли по пожарным лестницам на крыши домов, а командиры взводов, расположившись прямо под окнами, кричали натужными голосами в микрофоны раций на плечах солдат: «Фиалка! Фиалка! Я — Георгин! Даю счет — рас-с! два! три! Как слышите? Прием-м!» И Иван Николаевич, крякнув и заранее готовый к тому, что Воробьев сровняет его с землей и навсегда сотрет память о нем из истории человечества, приказал выбросить в киоски на углах улиц лимонад и леденцы: лимонад без ограничения, леденцы — сто граммов в одни руки, боясь, что уже до конца года никто в этом городе не получит леденцов, даже если они будут необходимы для спасения жизни Воробьева…
Через час карманы Генки были набиты леденцами, а живот переполнен лимонадом, и он убедился, что сегодня в самом деле праздник. Люди сегодня были добрыми как никогда — каждый, кто пил лимонад, говорил, видя взор Генки, красноречивее слов говоривший о его желаниях: «Лимонаду хочешь, дружище? Пей». Происхождение леденцов в карманах Генки было таким же. Он познал в этот день мудрость народной поговорки: «Не имей сто рублей (а у Генки их не было, как нетрудно об этом догадаться), а имей сто друзей (а ими сегодня были все двести тысяч: жителей города!)». Вдобавок он заручился согласием одного лейтенанта, того самого Феди, который был у Фроси в гостях с капитаном, на то, чтобы Генка самолично пустил в высокое небо одну — одну! — ракету. Гремели оркестры, музыка неслась и из громкоговорителей. Праздничный шум толпы, смех, возгласы, песни слышались всюду.