Царь-рыба - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот пути пересеклись, скрестились. «Сам себе бог», иссосанный гальянами, изгрызенный соболюшками, валялся, поверженный смертью, которая не то что жизнь, не дает себя обмануть, сделать из себя развлечение. Смерть у всех одна, ко всем одинакова, и освободиться от нее никому не дано. И пока она, смерть, подстерегает тебя в неизвестном месте, с неизбежной мукой, и существует в тебе страх от нее, никакой ты не герой и не бог, просто артист из погорелого театра, потешающий себя и полоротых слушательниц вроде библиотекарши Людочки и этой вот крошки, что в избушке доходит.
Перед тем как закопать Герцева и заложить его камнями, Аким ощупал затылок покойного — так оно и есть: все вроде бы умеющий, осмотрительный человек сделал оплошку — камни в пороге склизки от волосца, по ним и с хорошим нарезом на подошве сапог прыгай, да остерегайся. У Герцева сапоги избиты, резина обкатана, сношена — долго шоркался в тайге, а выйдя на лов, торопился: в зимовье больная. И когда зацепил тайменя, хотел поскорее его умаять, забегал, запрыгал по камням, чтобы подволочь рыбину к отмели и добить из мелкашки. Был, наверное, первый подморозок, поскользнулся, упал, ударился затылком о камень, на минуту небось из сознания и выбило, но захлебнулся в пороге здоровенный человек, возможно, и судорогой скрутило, вода-то — лед.
Похоронив Герцева, Аким, потупившись, сказал: «Ну вот, понимас, како дело…» Он поднялся к порогу и в прозрачной воде увидел зеркально мерцающую катушку, поднял со дна складной спиннинг, по леске подтянулся к тому, что было тайменем. Скелет рыбины изгрызен зверьками, разбит клювами птиц, голова разодрана когтями, челюсти тайменя, будто конские подковы с остриями гвоздей, торчали из песка. Блесны покойничек всегда делал сам и якорьки сам паял, рыба с них редко сходила. Тут же нашлась и мелкашка, старая, заслуженная, чиненная на шейке приклада, она была прислонена к камню возле порога. Вода в момент гибели рыбака стояла у самого камня — мокромозготник со снегом валил, под камнями плесень… …
Теми как раз днями Аким широко обмывал с друзьями в игарском ресторане будущее фартовое эверовство, а здесь вот люди загибались — кругом противоречия, и ликвидируй их попробуй. Всегда было и есть: одному хорошо, другому плохо и «живой собаке лучше, чем мертвому льву», — говорил на поминках Петруни тот самый «путешественник», что весь свет объехал и много чего изведал и знал.
Приподняв руку, Аким нажал на спуск — мелкашка щелкнула, и пуля, возможно назначенная Герцевым ему, Акиму, с визгом устремилась вдаль, зажужжала, раз-другой слышно задела за стволы кедрачей, топчущихся на выемках рыжего каменистого берега, нависшего над водой, и упала где-то. «Салют!» — вымученно усмехнулся Аким и повел лодку по Эндэ, к избушке, невольно бросая взгляды на мелкашку и пожимая плечами: очень все же иной раз занятно получается в жизни.
Когда Аким переступил порог, от окна отлепилось что-то белое.
— Гога… — словно бы опухшим языком не попросила, потребовала Эля.
«Ишь ты какая быстрая! — насупился Аким. — Черт черта знает! И эта начинает права качать!..»
Не отвечая девушке, охотник растоплял печку, поставил греть уху, вынес сваренные рыбьи потроха Розке, собрал на стол.
За ним неотступно следил вопрошающий взгляд, и когда свет огня, ворочающегося в печи, ударившись о стену, рикошетом попадал в угол, глаза отсвечивали фосфорически ярко, по-звериному затаенно.
«Ё-ка-ла-мэ-нэ! Какой-то тихий узас! Везет мне, как утопленнику!..» — и тут же удивился глупости поговорки. От рук и одежды сильно пахло утопленником. Мыл руки сперва керосином, затем водой с духовым мылом, но такой запах прилипчивый — не отдерешь. «Вонючка!» — вспомнилось Акиму, — не молвил, а просто влил слово мыслитель Горцев.
— Ну, как ты тут, одна-то? — полюбопытствовал Аким, дожидаясь, когда смеркнется, совсем погаснет за лесом клок неба, будто смазанный йодом ожог, обезвреженный по бокам зеленкой, — закат сулит хлесткий утренник, он поторопит в путь последнюю птицу, стронет с верховьев последние косяки рыбы, боящейся промерзнуть со льдом до дна; вот-вот отрежет за берегами и шугой багаж, хранящийся в устье Эндэ, без того багажа, без припасов им пропадать на стану. Все здесь определено, рассчитано на одного, не хворого человека. — Ну дак как же одна-то тут зимогорила?
— Эля! — прошелестело из угла.
— Эля! — подхватил Аким. — Я знаю. — И, продолжая мысленно жить своими заботами, повторил: — Эля! Очень приятно! — споткнулся, вскочил, нашарил ее в углу: — Поднялась! Заговорила! Вот хорошо! Вот славно! — и дальше объяснялся, точно с глухонемой: — Надо мне. Груз! Груз, понимаешь, груз! Перевозить поскорее, припасаться. Мяса, рыбы заготовить…
— Гога! — прервала его девушка.
Аким осекся, поерзал на топчане.
— Пропал Гога, — мрачно произнес он, — ушел. Заблудился…
— Го-га… не может… — точно на ощупь собирая слова во фразу, не соглашалась девушка.
«Может, милочка, может! Тайга и не таких сковыривала, — заспорил Аким и удивился: — Ишь, как он ей мозги-то запудрил! Верит, а?!»
— Ногу подвернул, может, на медведя напоролся? Сорвался с утеса, в оплывину попал… тайга-а!
Эля всхлипнула, вжалась дальше в угол. Пазы в углу прелые, сыро. Аким молча вытянул ее из угла, приспустил на постель, укрыл, погладил по мягкой голове. На темечке, детски запавшем, теплела тоненькая кожа — опять жалко сделалось живого, беспомощного человека, прямо до крику жалко.
— Эля, слушай меня.
— Да-а.
— Я охотник-промысловик. Это мое зимовье. Ты после расскажешь, как сюда попали. Покуль слушай, че скажу.
Разделяя слова, будто диктуя в школе, Аким рассказал ей все о себе и о том, что им необходимо делать, чтоб не задрать лытки кверху; ей как можно скорее поправляться и быть терпеливой, все остальное он обмозгует, обломает, сделает, и они не пропадут.
— Жить-то хочешь ведь, правда?
— Жи-ы-ы-ыть!
— Вот правильно! Стало-ть, не плачь, не бойся меня. Останешься одна, тоже не бойся. Я буду все время с тобой. Только багаж…
Он настойчиво, изо всех сил старался убедить ее в чем-то. Эля напряглась, слушая, но поняла лишь, что этот единственный возле нее живой человек тоже куда-то уходит, и она вцепилась в него острыми пальцами, тряслась всем телом, всхлипывала, светилась слезами в темноте.
— Ну, ну, е-ка-лэ-мэ-нэ! Как же? Пропадем же!..
Она так и уснула, скорее утешилась сном, держа в слабой горсти его рукав. Аким осторожно разжал хрупкие пальцы, посидел еще возле больной, повздыхал и, наладив все необходимое для существования: еду, питье, лекарства, тихо вылез из избушки. Розка, увидев ружье, радостно заповизгивала, запрыгала. Аким поймал ее, прижал собачью морду.
— Тихо ты! — прислушался: в избушке ни звука.
В несколько уже коротких дней, загнав себя до полусмерти, изодрав шестом ладони в лоскутья, Аким поднял к стану багаж. Не в силах поесть, разуться, залезть в спальный мешок, он воспаленными, слезящимися глазами уставился на Элю, пытаясь что-то вспомнить, сообразить, но ничего уже не могла его тяжелая головушка, он упал на лапник, проспал почти сутки.
Разбудило Акима легкое, но настойчивое прикосновение. Охотник открыл глаза, увидел девушку, сидящую на нарах с накинутым на плечи байковым одеялом, которое всюду возил с собою по причине его укладистости. В печи мерцал огонь, в окно лился непривычно ясный, ровный свет, и от него, пусть навощенно, бумажно, но все-таки и живой жизнью светилось лицо Эли.
— Снег?
Аким подхватился, голоухим, в одной рубахе вывалился за дверь и побежал к речке, до боли закусив губы, боясь черно обматериться. «Раздавило! Лодку раздавило!»
Лодка впаялась в мутную, оловянно прогибающуюся заберегу, одаленную серой кашей мокрети. Аким обессиленно сел на нос лодки и погладил ее шершавую осиновую щеку, будто шею коня в упругом коротком волосе. Никогда, дал он себе слово, никогда в жизни более надеяться на авось не станет, особенно в тайге — многое зависело от этой и в самом деле, а не по пословице утлой лодчонки…
Вернувшись в избушку, он бодро похвалил Элю, молодцом назвал и еще добавил, что дела их наладятся, не может быть, чтоб не наладились…
— Гога пропал? — Эля смотрела прямо. — Или бросил меня?
«Ишь ты, засумлевалась! Не совсем, значит, дура!» — отшучиваясь, дескать, Гога не такой, как Ванька за рекой, Гога не бросит, Аким поскорее нашел заделье, выскользнул на улицу, принялся тюкать топором по стене — давно кто-то из пьяных охотников, беглых арестантов или туристов оставил на бревне похабную надпись. Стесывая матерщину, Аким не переставал мучиться разными заботами и вопросами. Один вопрос пластырем прилип — не отдерешь: «Где? Как? Когда эту приглазненькую девушку охмурил Герцев?»
Сошлись они, Эля-москвичка и Георгий Герцев — вольный человек, быстро и до удивления просто. На знакомство и соединение судеб им хватило стоянки теплохода — двенадцати минут.