Царь-рыба - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бросая редкие взгляды на бесформенно лежащее, исполосканное водой, забитое песком тело утопленника, как бы разъезженного колесами, Аким почти не задерживался глазами на белеющем платочке, которым он прикрыл то место, где было когда-то загорелое, чуть барственное и всегда недружелюбное лицо. Взгляд приковывал к себе брючный оттопыренный карман. Там, в деревянной коробочке, перетянутой красной резинкой, в узкой отгородке — крючки, грузильца, кусочек бруска для точки затупившихся уд, запасной поплавочек, а рядом по-паучьи сцепленные блесны — качающаяся, вертящаяся, колеблющаяся, ленточные, ложкой, и среди них должна быть потемнелая, как бы подкопченная на костре, блесна из старого, боевого серебра, которой Гога, если это все-таки тот, известный Акиму, Гога, дорожил не меньше глаза.
Из-за той блесны они чуть не пострелялись.
Судьба свела их в геологической экспедиции. Гога Герцев отрабатывал в поле практику. Злой на язык, твердый на руку, хваткий в работе, студент был не по возрасту спесив и самостоятелен. Работяги сперва звали его Гошей, пытались, как водится, помыкать юнцом, использовать на побегушках — не вышло. Горцев поставил на место и себя, и отряд, да и хранил дистанцию независимости. К слову сказать, держался он гоголем не только с работягами, но и перед начальством, практику проходил уверенно, имущество содержал в аккуратности — бритву, транзистор, фонарик, флакон репудина, спальный мешок и прочее никому не давал, ни у кого ничем не одалживался, жил стипендией и тем, что зарабатывал, почти не потреблял спиртного, воспоминаниями о первой любви и грешных тайнах ни с кем не делился, в общем котле был справедлив, добычу, если она случалась, не утаивал. В его молодые годы он знал и умел до удивления много: ходить по тайге, бить шурфы[83], плавать, стрелять, рыбачить и во всем старался обходиться своими силами. В геологическом отряде Герцева уважали, сказать точнее, терпели, но не любили. Впрочем, в любви и разных там расслабляющих человека чувствах он и не нуждался.
К сроку, день в день Герцев закончил практику, получил деньги, справку, отличную характеристику и отбыл в Томск на геофак защищать диплом.
И не диво ли?! Через пять лет, на реке Сым, у таежного лешего в углу, Коля с Акимом рубили избушку, имея целью пощипывать из потайного становища нетронутые угодья, и вот на тебе! Явление Христа народу: в непогожую ночь выбрел на костер плотно и ладно одетый парень с горой вздымающимся за спиной рюкзаком. Он прилег у огня на спину, полежал, вынул себя из стеженых лямок рюкзака, помахал руками, разминаясь, и только после этого поздоровался. Достав кружку, он молча нацедил чаю, бросил в кружку экономно, два кубика, сахару, неторопливо опорожнил посудину, подержал ее на весу и, не разрешив себе еще одну кружку, отвалился головой на рюкзак и сказал, глядя в ночь, обыденно, однако с той интонацией, которая дается людям, еще с пеленок возвысившим себя над остальным людом:
— Ну что, приемный сын? Все бродишь по свету, все тычешься к добрым людям? Все корабль «Бедовый» ищешь?
Впавши в умилительность от выпивки, Аким рассказал когда-то пестрому, работному люду в геологическом отряде о Парамоне Парамоновиче — великом человеке и что на «Бедовом» он, Аким, был вроде приемного сына. Практикант-геолог высмеял его святые слезы, и весь сезон дразнили Акима в отряде «приемным сыном».
— Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Георгий! Откуль свалился? — всплеснул руками Аким и тут же запрезирал себя — он ведь хотел отшить Герцева: — «А ты, приблудный сын, — сказать, — че в тайге шаришься? Че ишшешь? Золотишко? Соболей?» — да ведь в уме только и горазд Аким отшивать-то. Спросил лишь: — Где отряд?
— Какой отряд? — открыл устало смеженные глаза Герцев и, ворохнувшись, принялся развязывать рюкзак. — Я сам себе отряд! Ночую возле вашего огня, мужики, — не то попросился, не то разрешил себе Георгий. — Топор утопил, — пояснил он, сноровисто разбивая односпальную палатку.
Они дали Герцеву топор. Он выколотил из него старое, треснутое топорище и бросил его не в костер, а в реку: «Чтоб не оскорблять древний священный огонь», — заявил. Долго тесал, скоблил березовую заготовку, не мастерил, прямо-таки творил у огня Герцев, излаживая проще простого вещь — топорище. Осмолив свое изделие над угольями, отчего оно сделалось гладким, желтым, словно лаком покрытым, он опробовал топор, бойко помогая Коле и Акиму рубить зимовье, в шутку или всерьез — никогда не поймешь у Герцева — бросив: «Надо рассчитаться. Не люблю ходить в должниках».
Аким плюнул и отвернулся, не понимая, отчего это человек все время выдрючивается, все ему как-то неспокойно с людьми? На другой день, в честь окончания стройки, выпили, и Коля посулился взять в лодку Герцева, с издевкой сказав: «Бензин после отработаешь!» — «Хорошо», — без улыбки согласился гость. «Назем надо у коровы вычистить — под потолок в стайке». — «Задание понял», — снова согласился Герцев. Аким замычал ушибленно, головой замотал, от раздражения хрипнул лишковато спирту. Захмелев, лез к Герцеву с вопросом: «Сто ты за селовек?!» — «Зубы сначала научись чистить, а потом лезь к людям с вопросами! — отмахнулся Герцев и, разделяя слова, уничтожительно процедил: — Я сво-бод-ный человек! Устраивает это тебя?» — «И я свободный!» — «Ты-ы?! Ха-ха-ха! Трижды смеюсь! Ты был и всюду будешь приемным сыном, ясненько?» — «Ясненько! — Аким вдруг взвился, закричал: — Колька! Пускай он уходит! Я за себя не ручаюсь!.. Застрелю! Утоплю падлу или че-нить сделаю!..» — «Га-авнюк!» — Герцев взгромоздил на себя мешок и ушел в ночь, с белеющим топорищем, вдетым в чехол с правого боку.
Днем они догнали Герцева. Коля ткнул лодку носом в берег, кивком пригласил скитальца садиться. Скорчив брезгливую гримасу, Герцев отпихнул ногой лодку и покарабкался по оплывине в глинистый крутик, хватаясь за обвалившиеся дерева и шипицу. На горе он приостановился, снял с плеча мелкашку[84] и на вытянутой руке, словно из пистолета, сшиб кедровку, надрывавшуюся на вершинке ели саженях от него в полста, если не больше.
— Стррело-о-ок! — восхитился Коля.
Напарник его помалкивал возле парящего под дождем мотора, пошмыгивал носом.
— Ну се, поплывем или любоваться будем артистом? — не выдержал он.
Вскоре объявился Герцев в Чуши. Аким встретил его, постриженного, с подкрашенными бакенбардами, выпаренного в бане. Акима он вроде бы даже и не заметил, словно забыл о нем. Поработав какое-то время на пристани грузчиком в Рыбкоопе, Герцев в зиму определился сразу на две должности — слесарем и дежурным электриком на лесопилку. Жить поселился в электромастерской, старательно ее остеклил, обил дверь, подконопатил, выскоблил, переложил по-коровьи раскоряченную плиту на русскую уютную печь и даже голичок[85] перед крылечком за веревочку привязал. «Люблю, знаете ли, после костров и тайги понежиться в сухом тепле. К тому же хорошо думается, когда топится русская печка», — объяснил он начальнику лесопилки, который опешил, увидев, чем стала продымленная, грязная, воняющая мазутом мастерская, и ставил новоприезжего парня в пример иным женщинам, да и сам подтягивался в его присутствии, не матершинничал, не лютовал. И с перепугу иль от уважения выписывал Герцеву каждый месяц премию, ожидая, что тот непременно сделает что-нибудь выдающееся, а сделав, сотворив открытие или изобретение какое, не забудет и его, скромного начальника чушанской лесопилки, помянет где следует «добрым, тихим словом».
Ночами в мастерской долго не гас свет — Герцев приводил в порядок летние записи. Он часто наведывался в пустующую, просторную библиотеку поселка, где новые, незахватанные, незачитанные книги сторожили аж две библиотекарши, техничка и еще клубный истопник — Дамка. Средняя посещаемость библиотеки равнялась шести-семи душам в сутки. Одна библиотекарша была замужем за бухгалтером Рыбкоопа, имела корову и двоих детей. Книг давно никаких не читала и всю работу переложила на «миленькую» Людочку, которая окончила Минский библиотечный институт, с энтузиазмом приняла распределение на Крайний Север, уверенная в том, что библиотека и читатель у нее будут образцовыми. В первую же зиму она забеременела от вертолетчика, притворившегося активным читателем, и при помощи подруги-библиотекарши Гавриловны определена была в больницу города Енисейска, где ее и «опростали» от груза. Летун-ухорез тем временем перевелся в другой, еще более отдаленный отряд, откуда не подавал никаких вестей.
Квелая, вечно мерзнущая, сидела Людочка за деревянным, по-лавочному открывавшимся барьерчиком, глядела на запыленные, с осени еще высохшие в поллитровой банке ветки рябины и осины, тихо роняла: «Да», «Нет», «Пожалуйста» — и все куталась, куталась в теплый шерстяной шарф, листала свежие тонкие журналы с картинками, вечерами от знойного безделья занималась английским языком и читала-перечитывала без конца один и тот же роман «Доктор Фаустус».