Человечность - Михаил Павлович Маношкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Крылов охотно бывал у Анны Федоровны. Его встречали здесь с неизменной доброжелательностью, а ее шестилетняя внучка Маша успела привязаться к нему. Он рассказывал своим новым друзьям о себе, о Покровке — поговорить им всегда было о чем.
— Муж служил на границе, — в свою очередь, рассказывала Софья Андреевна. — Незадолго до войны, в апреле, мы приехали к маме, в отпуск. Назад Коля уехал один, а мы с Машей остались здесь: слухи о войне давно ходили, а тут совсем тревожно стало. С тех пор от него ни одного письма.
— Почта не работает, Софья Андреевна, не сообщишь. Может, вроде нас, никак не выберется или партизанит где. За Днепром, говорят, партизаны действуют, может быть, и ваш муж с ними.
В глазах у Софьи Андреевны вспыхивала надежда, и сам он начинал верить тому, что говорил: старший лейтенант Фоменко жив, здоров и непременно партизанит.
— Спасибо за добрые слова, Женя. Мне хочется, чтобы у тебя все было хорошо, чтобы ты увидел свой дом…
— Вы поправляйтесь, я пойду.
— Заходи, всегда тебе рады.
Маша провожала его до крыльца.
* * *
— Чего долго пропадал? — недовольно спросил Илья.
— Соскучился?
— Не дури, не дома на печке.
— Зато ты дома.
Эта была первая открытая стычка между ними. Ужинать Крылов отказался.
Вечерело. Светло-оранжевое закатное небо предвещало солнечный день. Крылов лег на горку кукурузных стеблей у плетня. Чувство одиночества притупилось, ему приятно было теперь побыть наедине со своими мыслями. Он подумал о доме, о школе, представил себе одноклассников на его месте. Саша Лагин и Костя Настин легко и просто вписались бы в новую среду: они были готовы и сколько угодно ждать Федю Бурлака, и идти хоть на край света. А вот Паша. Он взглянул на своего школьного приятеля с неожиданной точки зрения, расстояние лишь обострило взгляд. Паша вряд ли мог быть рядом с Сашей и Костей. Странно все-таки, что он не выдержал в диспансере, на здоровье-то он никогда не жаловался. Что-то было здесь не так. «Но хватит сочинять, — одернул себя. — Интересно, где теперь ребята. Служат, наверное, и взводный, вроде Курочкина, выбивает из них штатский дух…»
Курочкин. Он сейчас сказал бы: «Ну что, Крылов, до брянских лесов могем?» Могем-то могем, только всего-то нас двое. Конечно, и еще кто-нибудь жив. Собраться бы вместе и — к партизанам.
Вечер был теплый и тихий, на земле, в небе, в тополях был разлит покой, и эта гармония красок и форм выливалась в ожидание чего-то необыкновенного. И необыкновенное случилось. Будто рожденная вечереющим небом, теплой землей и разлитым всюду покоем, зазвучала песня — три или четыре девичьих голоса, тихих и мечтательных; один то забегал вперед, то плавно отставал. Нежная, искренняя и печальная мелодия удивляла, тревожила, влекла вдаль. Крылов еще не слышал, чтобы так волнующе-красиво и печально пели — будто и не пели, а тосковали до слез.
Песня умолкла. Он привстал, взглянул в ту сторону, где только что пели, но в сумерках не увидел никого.
Он пошел в хату.
* * *
Хозяйка уже постелила им на полу. Крылов лег и вскоре уснул. Обычно он не просыпался до утра, а в эту ночь проснулся. Ильи рядом не было. С кровати доносился скрип и учащенное дыхание двух людей. Сон отлетел от Крылова. Он дождался, пока не затихло, сунул ноги в ботинки, подхватил пиджак и вышел вон.
Было далеко за полночь. От Днепра тянуло прохладой, в селе перекликались редкие петухи. Крылов постоял у крыльца, прислушиваясь к самому себе: все вдруг стало зыбким. Где-то шла война и умирали люди, а здесь перекликались петухи и звенела тишина. А была ли война? И вообще, что такое жизнь? Есть ли в ней что-нибудь неизменное, что не обернулось бы неожиданностью, не удивило, не обмануло? У этой женщины где-то был муж, а она лежала со здоровым парнем, и ее дети, спящие в том же доме, едва ли догадывались об этом. Неразборчивость и циничная обнаженность этих двоих вызывала у Крылова чувство брезгливости. Он и не предполагал, что отношения между мужчиной и женщиной могли быть так примитивны.
Он набросил на плечи пиджак, вышел со двора. Ему было безразлично, куда идти. Он повернул за угол, увидел тропинку к Днепру. Пусть к Днепру. Ногам стало сыро — росная трава доставала до колен. Берег. Пахло рыбой, водяные струи терлись о травы, словно живые. Он присел на борт лодки, опустил в воду ладонь — вода будто ощупывала руку. Ему вспомнилось другое утро, когда он сидел на самоходном пароме и так же вот держал в воде ладонь. Казалось, с тех пор прожито много лет. Все бежит — и вода, и время, и жизнь. Завтра будет не похоже на сегодня — скоро он отсюда уйдет, и чувство одиночества у него рассосется. Нельзя застаиваться на месте, надо двигаться дальше, как река, на первый взгляд неизменная, но каждое мгновенье новая, просветленная. Поднимется в ней муть, а вода сносит ее, гонит прочь. Он должен уподобиться реке, очищающейся от мути. Не растратить бы только понапрасну силы, влиться бы в большой строй людей, как реку. «Пусть ковыряются здесь, — подумал, отсекая от себя мимолетные события минувшей ночи, — а я пойду дальше». Он сполоснул лицо, встал и зашагал к селу. Он успокоился и, подходя к хате, уже знал, что больше не переступит ее порог.
Он посмотрел, где бы лечь, и, поколебавшись, направился к стожку сена. «Ничего, завтра подправлю…» Сено лезло в глаза, в рот, за ворот, но в копне было тепло, и он заснул крепким