Белые лодьи - Владимир Афиногенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поживя некоторое время в Киеве, Лагир уже будет знать, что красный плащ — корзно — принадлежит только князьям, у простых начальников — боилов — он ярко-синий, и потом по чёрной как смоль, без единого седого волоса, голове он определит, что тогда, с берега, видел брата Аскольда Дира, плывущего со своими гриднями по делам в сторону крепости Витичев.
Теперь, когда алан стал костровым на кумирне Перуна, двух братьев он видел часто и всегда дивился их несхожести, видно они родились от разных женщин.
Аскольд ростом выше Дира, степенный, рассудительный, а этот тёмный на лицо, на котором горели необузданным огнём карие глаза, порывистый, готовый схватиться в любой миг за меч.
А костровым Лагир стал вот как…
Полюбовавшись Днепром, алан повернулся и зашагал к деревянному тыну, окружавшему теремный двор и княжеские постройки, миновал ворота. Стража легко пропустила его, потому что на поклонение идолам, находившимся здесь, приходили все желающие. Лагир сразу увидел Перуна с блестящей серебряной головой и золотыми усами и огромные костры перед его жертвенником. У одного зольника трудился только один костровой, другого почему-то не было, поэтому и жрецу время от времени приходилось самому подбрасывать поленья и сыпать уголь. Алан подошёл к ним и остановился.
— Чего бездельничаешь? — обратился к нему колдованц, а это был жрец Мамун. — Помоги. Не видишь, я в годах, а работаю.
Лагир стал принимать от кострового дрова и уголь и бросать в огонь. Как только пламя взмётывалось, он с удивлением смотрел на длинные, почти до шеи, золотые усы бога.
— Ты кто есть? — спросил снова Мамун.
— Пастух… Бычков пасу на Подоле, — ответил Лагир.
— Нравится?
— Нет… Когда они подрастают, я с них сдираю шкуры…
— Хочешь ко мне пойти?… Костровым. Но учти, быков мы тоже приносим в жертву… Правда, убивают их другие.
— Сжигать мёртвых — не убивать живых. Я согласен, жрец.
— Зови меня Мамун. А как твоё имя?
— Лагир. Алан…
— Так ты не полянин, значит, хотя волосы у тебя точно такие, как у наших сородичей… И глаза голубые. Вставай к пламени.
— А где же напарник твой? — тихо спросил Лагир кострового, принимая от него очередную охапку дров.
— Сбежал… Ночью заснул, а огонь чуть не погас… А мы со жрецом по приказанию Аскольда находились в деловой отлучке, на Подоле. Мамун грозился его удавить, вот он и смазал пятки.
— Выходит, работа эта с петлёй на шее, — вымученно улыбнулся Лагир.
— Это верно. Это ты хорошо сказал, — хлопнул по спине алана костровой. — Но зато кормят от пуза. Ешь сколько хочешь и чего хочешь. Из подвалов архонтов. Скоро обед, и сам увидишь…
Три полных луны[119] пас Лагир бычков и уже несколько дней поддерживает огонь на капище Перуна-громовержца. Пропах дымом и палёной шерстью домашних животных. Вроде ничего работа, а нет-нет да и встают перед глазами покачивающиеся на воде Почайны красавцы-корабли с белыми парусами, на которых ярко краснеют круглые солнца. И видятся алану разных цветов краски, которыми живописцы раскрашивают борта: вот на них возникают разные лесные звери, щиты, тоже похожие на солнца.
«Такое по мне, — думал Лагир. — Как бы попасть на двор, где делают корабли? Кого попросить об этом?»
И судьба в лице самого архонта Дира улыбнулась алану в это утро.
Из лесного терема Дир со своими гриднями прискакал на похороны жены, когда солнце уже поднялось на три вершка[120] над тыном и когда уже белые волы стояли, подрагивая боками, впряжённые в телегу, на которой лежала покойница.
Кони вихрем ворвались в ворота теремного двора, и в красном корзно Дир грудью лошади чуть не зашиб Лагира, нёсшего к костру поленья. Он их рассыпал с перепугу и громко чертыхнулся вослед князю. Тому было некогда, и он будто бы и не расслышал в свой адрес дурные слова. Но это было не так… И когда отвезли его жену на курган и там захоронили, вернувшись, архонт велел позвать кострового.
— Кто ты такой? И как посмел дерзить мне?!
— закричал Дир, размахивая плёткой; глаза его стали ещё темнее, дружинники, стоящие рядом, притихли, ожидая грозы…
Что-то вдруг случалось с Лагиром — он ощущал в себе прилив какой-то ожесточённой смелости; ни один мускул не дрогнул на его лице, когда плётка свистела возле его головы, и глаза яростно впились в глаза архонта. «Что ж, воля ваша, князь, жестоко наказать меня или предать смерти. Но я не боюсь… Однажды она витала над моей головой. Надо будет, приму её, как воин на поле битвы, не ропща и не сгибаясь!» — говорил его взгляд. И архонт, на удивление всем, опустил глаза, руку с плёткой завёл за спину и уже тише сказал:
— Чего молчишь? Говори, кто ты и откуда. Раньше я видел тебя здесь, но недосуг было спросить.
Как заворожённые слушали князь и дружинники исповедь Лагира, полную страдания и скорби. И когда он поведал о своей матушке, которую предал священному огню на берегу Меотийского озера, вдруг из числа гридней вышел доселе молчавший человек со шрамом через всё лицо и обратился к Диру:
— Княже, он действительно говорит правду, я знаю этого алана, вернее, его отца… Да, да… — повернулся он к Лагиру. — Твой отец, когда я исколол рожнами ромея и его телохранителя, прятал меня некоторое время у себя, пока я не ушёл в степи. А ты уже тогда служил в херсонесском гарнизоне. Прости его, архонт Дир. За его неразумность прости, хотя за дерзость ему всыпать бы не мешало. Слишком горяч…
— Счастье его, что я сам таков! Ладно, прощаю… Раз и ты просишь за него, Еруслан. Так и быть. — Дир окинул быстрым взглядом ладную, крепкую фигуру алана и предложил: — Хочешь в мою дружину? Тем более рубить мечом тебе не привыкать…
— Княже! — вдруг бухнулся на колени Лагир. — Благодарю тебя за доброту и доверие, но допусти меня до двора, где суда строят… Хочу мастеровым быть, живописцем, красками хочу писать по корабельному древу… Сплю и во сне сие вижу. Княже, после церковного подвала, где смерть ожидал, не могу больше лишать жизни других… Прости, если опять сказал что дерзостно.
— Раз не хочешь… Проводи его, Еруслан, до Почайны, найди на вымоле[121] боила Вышату[122] и скажи — пусть возьмёт этого человека к себе и даст в руки краски.
Со Старокиевской горы Еруслан и Лагир спустились к реке Глубочице, впадающей в Днепр. На её берегу, возле дикорастущих яблонь, Еруслан предложил остановиться. Отстегнул от пояса меч, положил рядом боевой топор, снял яркосиний плащ, сел на поваленное дерево и пригласил алана:
— Садись, земляк… У меня в торбе есть олуй[123] и немного еды. Выпьем, закусим и побеседуем. Не возражаешь?
— Ещё бы возражать!.. — улыбнулся алан. — Спасибо тебе, Еруслан, отвёл от меня беду.
— Благодари своего отца. За его доброе сердце…
— Когда умер он, без меня его предали огню. Так и не проводил его в последний путь. Да что там говорить, и мать бы свою не увидел, и Меотийское озеро, если бы не Доброслав и Дубыня…
— А знаешь, Лагир, я однажды пожалел, что спас их вместе с ромеями от гибели, когда в хазарских степях на них напали угры…
— Это почему же? — искренне изумился алан.
— Вот и я так поначалу удивился… Я ведь после того, как ушёл в степи, сколотил из таких же горемык, как сам, «чёрную» шайку, и стали мы грабить ромеев, хазар и богатых людишек, жгли дома, резали и убивали. Уж очень я зол был на них за свою поруганную жёнку, которая, бедняжка, не вынесла позора и вскоре повесилась…
— Значит, моя мать, когда жива была, о твоей жене мне рассказывала, и о тебе тоже… А жёнку твою, Еруслан, люди не в яму бросили, как удавленницу, а сожгли в священном огне, по заказу добрых язычников…
И вдруг Лагир увидел перекошенное лицо Еруслана, который по-детски всхлипнул, и из глаз его покатились крупные слезы.
— Ну-ну, — укорил его алан. — Не пристало мужчине…
— Я понимаю, Лагир. Но как вспомню про свою голубку, про её несчастную судьбу, и сердце будто кто сжимает клещами… Голубка и есть, кроткая, ласковая, добрая душа, всё хотела иметь детей, да почему-то Дедилея от нас отвернулась… А может, это и к лучшему?… Что было бы с ними после случившегося?…
— Ты не прав, Еруслан, богиня не отвернулась, она знала о вашей судьбе и не давала детей… Ты её можешь только благодарить за это.
Хорошо… Так вот, Лагир, со своими кметами я как-то оказался недалеко от Сурожа. Встали мы в лесу на постой у костра. Гляжу, мои головорезы тащат в сетях двух вооружённых человек и огромного пса, похожего на волка. Вытряхнули их из сетей, и вдруг один из них назвал моё имя… Вгляделся я в него и узнал Дубыню, бывшего парилу, тоже находившегося в бегах… Так я познакомился и с Доброславом Клудом.
Сказали они, что недалеко от места, где мы остановились, стоят убитые люди в белых саванах, прислонённые к деревьям. Надобно их похоронить по-человечески… Оказалось, что их порешили ромеи за то, что не полную дань отдали, и выставили их во устрашение другим. Ромеев мы, конечно, всех истребили, а их тиуну и ещё одной сволочи жуткую казнь устроили — вытянули им половые члены. В тот раз особого расположения к ромеям у Доброслава и Дубыни я не заметил, наоборот, если бы не они и не их пёс Бук, нам бы пришлось с ромеями повозиться, и не одной бы жизни моим людям стоила эта заминка…