Том 18. Избранные письма 1842-1881 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3) И главное. Оба ваши романа писаны на современную тему. Вопросы земства, литературы, эмансипации женщин и т. п. полемически выступают у вас на первый план, а эти вопросы в мире искусства не только не занимательны, но их нет. Вопросы эмансипации женщин и литературных партий невольно представляются вам важными в вашей литературной петербургской среде, но все эти вопросы трепещутся в маленькой луже грязной воды, которая кажется океаном только для тех, кого судьба поставила в середину этой лужи. Цели художества несоизмеримы (как говорят математики) с целями социальными. Цель художника не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях. Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятили двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать и смеяться и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы.
Я недели две как написал вам это и не послал, раздумывая, как бы не оскорбились вы советами, на которые ничто мне не дает никакого права*.
189. А. Е. Берсу
1865 г. Ноября 3…4. Ясная Поляна*.
[поду]мывал о поездке за границу, о лечении и в душе начинал отчаиваться. «Не могу работать — писать, все мне скучно и мне все скучны, говорил я сам себе, лучше не жить!» Но мне пришло в голову, прежде чем решаться на что-нибудь, сделать над собой опыт самой строгой диеты. Я начал 6 дней тому назад. Правда, кроме того, я каждый день обтираюсь весь водой и делаю хоть понемногу гимнастику. 6 дней я стараюсь есть как можно меньше, так что чувствую голод, не пью ничего, кроме воды с полрюмкой вина, и 6 дней я совсем другой человек. Я свеж, весел, голова ясна, я работаю — пишу по 5 и 6 часов в день, сплю прекрасно, и все прекрасно. С любопытством ожидаю последствий этого опыта — случайность это или нет? Но ежели это не случайность, для того, чтобы жить всегда так, как я живу теперь, а не прежде, я не только готов не есть, но готов бы был, чтобы каждое утро меня невидимо сек бы кто-нибудь, хотя бы и очень больно.
Есть в Петербурге профессор химии Зинин, который утверждает, что 99/100 болезней нашего класса происходят от объедения. Я думаю, что это великая истина, которая никому не приходит в голову и никого не поражает только потому, что она слишком проста. Дописываю теперь, т. е. переделываю и опять и опять переделываю свою 3-ю часть*. Эта последняя работа отделки очень трудна и требует большого напряжения; но я по прежнему опыту знаю, что в этой работе есть своего рода вершина, которой достигнув с трудом уже нельзя остановиться и не останавливаясь катишься до конца дела. Я теперь достиг этой вершины и знаю, что теперь, хорошо ли, дурно ли, но скоро кончу эту 3-ю часть. Не кончив же эту часть, мы не тронемся в Москву. Так уж это мы tacitu consensu* признали. В Москве займусь печатанием отдельной книжкой, вероятно. Впрочем, меня не занимает никогда, как я напечатаю, только бы было написано, т. е. кончено для меня, чтобы меня не тянула больше эта работа, и я мог бы заняться другою.
Твоя присылка письма Саши мне очень была приятна; ежели бы ты также присылал бы и другие его письма иногда, я бы был очень рад и понимал бы, в каком он находится состоянии. Теперь очень интересно, как он в первое время себя устроит и поставит. Меня бы на его месте в его года выгнали бы из полка через две недели, но он славный малый, я его очень люблю и за то, что он брат моей жены, и за то, что он такой, какой он есть — совершенно другого нравственного склада, чем я.
Петр Андреич должен быть теперь уже большой человек, не засыпающий за ужином и знающий своего Цумпта* с обеих сторон. В какой факультет он готовится? Не успеешь оглянуться, как придется делать этот вопрос и о Сереже. До сих пор кажется, что он готовится в факультет кучеров. Откуда это берется, но он к огорчению моему возит все, что попало, и кричит, подражая мужицкому голосу, воображая, что он едет.
Нынешний год мы приедем еще в Москву за делами, как бы проездом, но с будущей зимы, я часто мечтаю о том, как иметь в Москве квартиру на Сивцевом Вражке, по зимнему пути прислать обоз и приехать и пожить 3, 4 месяца в своем перенесенном из Ясного мирке с тем же Алексеем, той же няней, тем же самоваром и т. п. Вы, весь ваш мир, театр, музыка, книги, библиотеки (это главное для меня последнее время) и иногда возбуждающая беседа с новым и умным человеком, вот наши лишения в Ясном. Но лишение, которое в Москве может быть гораздо сильнее всех этих лишений, это считать каждую копейку, бояться, что у меня недостанет денег на то-то и на то-то, желать что-нибудь бы купить и не мочь и, хуже всего, стыдиться за то, что у меня в доме гадко и беспорядочно. Поэтому до тех пор пока я не буду в состоянии отложить только для поездки в Москву по крайней мере 6000, до тех пор мечта эта будет мечтою. Ежели ничего особенного не случится, то на будущий год это будет почти возможно. Из всех городских жизней московская для нас самая близкая и приятная, но горе в том, что нет города, в котором бы так дурно, неудобно устроена была жизнь, как в Москве, для людей с нашим состоянием. Железная дорога это, вероятно, поправит. Прощайте, целую и обнимаю всех.
190. А. А. Толстой
1865 г. Ноября 14. Ясная Поляна.
Очень благодарю вас, любезный друг, за ваше последнее письмо и разговор с Долгоруким*.
Я послал ваше письмо и брульон* письма Долгорукому к Машеньке. Мне кажется, что дело может быть выиграно. Люди, в руках которых векселя, очень робки, чувствуя себя виноватыми. Они сдадутся перед первым угрозительным увещанием. А Машенька очень жалка с своим неумением вести дела и с запутанными долгами имениями. Вам будет на душе еще приятное доброе дело.
Ваше последнее письмо писано второпях. Я и не имею никакого права ожидать другого; но все-таки мне страшно, что вы чем-нибудь недовольны мной. Бог даст, нынешней зимой я побуду, поговорю и послушаю вас долго вечером за ширмами в комнате Лизы* и утром в вашем верху, с которым у меня навсегда соединяется одно из самых дорогих воспоминаний — что-то такое — энергия, 107 ступенек, много впереди, дружба и 107 ступенек. Так я говорю, — повидавшись с вами, я знаю, что я надолго запасусь освеженным доверием, исключающим страх быть ненужным другим, который бывает у меня с большинством людей — и даже с вами. Это, должно быть, оттого, что мне мало нужно людей. Пишите мне побольше о себе, а то вы всегда мне казались немного непонятной, — чуждой, а теперь, я боюсь, это будет еще больше и испортит наше свиданье, от которого я жду много радостного. Вы обо мне не можете сказать того же. Я думаю, я и всегда был понятен, а теперь еще более, теперь, как я вошел в ту колею семейной жизни, которая, несмотря на какую бы то ни было гордость и потребность самобытности*, ведет по одной битой дороге умеренности, долга и нравственного спокойствия. И прекрасно делает! Никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел. Я теперь уже знаю, что у меня есть душа, и бессмертная (по крайней мере, часто я думаю знать это), и знаю, что есть бог. Вы интересовались моим внутренним воспитанием, и потому я вам говорю это.
Я вам признаюсь, что прежде, уже давно, я не верил и в это. Последнее время чаще и чаще во всем вижу доказательство и подтверждения этого. И рад этому. Я не христианин и очень еще далек от этого; но опыт научил меня не верить в непогрешительность своих суждений, и все может быть! Вы на это мне ничего не пишите и не говорите. Все знание приходит людям путем неразумным. Я Сережу учу говорить: «Таня»; он не может, а говорит «губка», что гораздо труднее.
Почему вы говорите, что я поссорился с Катковым? Я и не думал. Во-первых, потому что не было причины, а во-вторых, потому что между мной и им столько же общего, сколько между вами и вашим водовозом. Я и не сочувствую тому, что запрещают полякам говорить по-польски, и не сержусь на них за это, и не обвиняю Муравьевых и Черкасских*, а мне совершенно все равно, кто бы ни душил поляков или ни взял Шлезвиг-Голштейн или произнес речь в собрании земских учреждений.
И мясники бьют быков, которых мы едим, и я не обязан обвинять их или сочувствовать.
Романа моего написана только 3-я часть, которую я не буду печатать до тех пор, пока не напишу еще 6 частей, и тогда — лет через пять — издам всё отдельным сочинением*. Островский — писатель, которого я очень люблю, — мне сказал раз очень умную вещь. Я написал два года тому назад комедию* (которую не напечатал) и спрашивал у Островского, как бы успеть поставить комедию на Московском театре до поста. Он говорит: «Куда торопиться, поставь лучше на будущий год». Я говорю: «Нет, мне бы хотелось теперь, потому что комедия очень современна и к будущему году не будет иметь того успеха».