Госпожа сочинительница - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спектакль «Белые ночи», в котором она исполнила главную роль, стал феерическим событием в Москве театральной. Теперь всякая постановка была обречена на успех, если в ней играла Сонечка. Правда, режиссерам с ней было трудно: «Она — сплошное исключение, на сцене только ее видно».
Та, первая, Софья была старше Марины, сильнее, более властной и знающей, что ей надо. В этой новой связи сильной стороной была именно Марина: и старше на четыре года, и вообще — взрослая самостоятельная женщина, в то время как Сонечка — ребенок, инфанта, «маленькая девочка с двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками. Передо мною — живой пожар… И взгляд из этого пожара — такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!»
Со стороны Марины это было — обожание и защита, то самое любовно-материнское чувство, которое она раньше испытывала только к молодым красивым мужчинам. «Я часто обнимала ее за плечи жестом защиты, охраны, старшинства… Не помню, чтобы я ее целовала, кроме поцелуев обычных, почти машинальных, при встрече и прощании. И вовсе не из-за дурной — или хорошей — стыдливости: я слишком любила ее, всё прочее было меньше».
Марина писала для Сонечки роли — в драмах «Фортуна», «Приключение», «Феникс» и посвящала ей стихи:
Два дерева: в пылу заката.Под дождем — еще под снегом —Всегда, всегда: одно к другому.Такой закон: одно к другому.Закон один: одно к другому.
Два дерева — два любимых Мариной тополя, которые стояли во дворе ее дома в Борисоглебском переулке, где Голлидэй была частой и желанной гостьей. А на самом деле это — о Сонечке и Марине.
Сонечка не любила, когда Марину называли поэтессой или гением, хотя преклонялась перед ее творчеством: «Перед вами, Марина, перед тем, что есть — вы, все ваши стихи — такая чу-уточка, такая жалкая крохотка…»
Какая трогательная ревность и зависть к славе старшей подруги!
Эта любовь длилась недолго. Не было между ними ни ссор, ни взаимных терзаний, ни измен… Просто однажды Сонечка ушла от Марины в обычную женскую долю: «Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину — в конце концов, все равно какого — и любить его одного до самой смерти». Тоска и нежность после этой разлуки родили «Повесть о Сонечке» — Марина напишет ее в конце 30-х годов, случайно, уже за границей, узнав о смерти подруги. А расстались они в самом начале 20-х.
Вопрос только — о Сонечке ли повесть… «Как я люблю — любить!» — повторяет она не однажды. Но ведь это — смысл жизни самой Марины!
Вторым утешением в том безвременье были — наконец-то полученные вести о муже. Сергей жив! Он еще год назад пытался сообщить о себе через Макса Волошина, однако оказии не случилось, его письмо не нашло Марину. И вот наконец-то Илье Эренбургу, поэту, журналисту, шпиону, удалось разыскать его в Константинополе и даже переслать Марине от него вести:
«Мой милый друг Мариночка, сегодня получил письмо от Ильи Григорьевича, что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости…
Что мне писать Вам? С чего начать? Нужно сказать много, а я разучился не только писать, но и говорить. Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего от Вас не буду требовать — мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы…
Наша встреча с Вами была величайшим чудом, и еще большим чудом будет наша встреча грядущая. Когда я о ней думаю — сердце замирает — страшно — ведь большей радости и быть не может, чем та, что нас ждет. Но я суеверен — не буду об этом…
Все годы нашей разлуки — каждый день, каждый час — Вы были со мной, во мне. Но и это Вы, конечно, должны знать…
О себе писать трудно. Все годы, что не с Вами, прожиты, как во сне. Жизнь моя делится на „до“ и „после“, и „после“ — страшный сон, рад бы проснуться, да нельзя…
Что сказать о своей жизни? Живу изо дня в день. Каждый день отвоевывается, и каждый приближает нашу встречу. Последнее дает мне бодрость и силу. А так все вокруг очень плохо и безнадежно. Но об этом всем расскажу при свидании. Очень мешают люди, меня окружающие. Близких нет совсем…»
«С сегодняшнего дня — жизнь, — записала в дневнике Марина. — Впервые живу».
Ответа мужу она отправить не могла: записала его в тетрадку, как черновик стихотворения:
«Мой Сереженька! Если от счастья не умирают, то — во всяком случае — каменеют. Только что получила Ваше письмо: закаменела… Не знаю, с чего начать. — Знаю, с чего начать: то, чем и кончу: моя любовь к Вам…»
Они и в самом деле истосковались друг по другу, эти параллельные прямые, которые никогда не пересекутся, но которым непременно нужно знать, что вот она, другая параллельная, — существует, идет, бежит где-то поблизости…
Писала я на аспидной доске.И на листочках вееров поблеклых.И на речном, и на морском песке.Коньками по льду и кольцом на стеклах, —И на стволах, которым сотни зим…И, наконец, — чтоб было всем известно! —Что ты любим! любим! любим! любим! —Расписывалась — радугой небесной.Как я хотела, чтобы каждый цвел.В веках со мной! под пальцами моими!И как потом, склонивши лоб на стол.Крест-накрест перечеркивала имя…Но ты, в руке продажного писца.Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!Не проданное мной! внутри кольца!Ты — уцелеешь на скрижалях.
Над этими стихами — посвящение: С.Э.
Какие слова, какие признания, какая любовь, какое исступление чувств!
Если перечесть все стихи Марины, найдешь подобные слова, подобное исступление практически в каждом из них. Она каждому из своих любовников «расписывалась радугой небесной». Каждого — мгновение или вечность, это уж кому как повезло, — любила единственной и смертельной любовью. Каждого могла уверить, что он — смысл ее существования. И с легкостью необыкновенной бежала (вернее, летела!) уверять в том же другого.
И вот что интересно: что в каждом новом признании, практически перечеркивающем предыдущее, — ни слова лжи…
А еще интереснее, что в тетрадях Марины сохранились ее пометы, сделанные рядом с тем или иным исступленным, страстно накаленным стихотворением: «На самом деле ничего этого не было…»
Но Сергей и любовь к нему — да, это было, было, было!
Однако, вздохнув с облегчением оттого, что он нашелся, и в очередной раз занеся его имя на свои собственные скрижали, отрекшись от всех предыдущих, ничтожных перед ним, очистившись этим отречением, Марина рухнула в новую любовь, которая длилась две с половиной недели физически, а потом несколько лет — в письмах.
Ему было двадцать четыре года, он был поэтом и литературным критиком. Евгений Ланн. В душе у Марины он оставил по себе вот такое впечатление: «Мучительный и восхитительный человек!»
Стихами, написанными в его честь, Марина осталась недовольна: «Беспомощный лепет ослепленного великолепием ребенка — не те слова — все не то — (я, но — не Вам, — поняли?) — Вам нужно все другое, ибо Вы из всех, меж всех — другой… то, что с Вас сошло на меня (говорю как — о горе!), другое и по-другому скажется, чем все прежнее. — Спасибо Вам! — Творчески!»
Вскоре Ланн уехал в Харьков, где в то время работал. И на некоторое время стал для Марины постоянным адресатом.
Евгений Ланн (на самом деле — Лозман, но это детали) над письмами Марины откровенно хихикал, хотя и гордился ими: вот ведь ему, второстепенному (третье-, третьестепенному, тут он на свой счет сильно обольщался); удалось вызвать такую любовь, такое доверие гениальной поэтессы! На самом деле Марина на его счет ни минуты не обольщалась, не идеализировала «мягкий голос и жесткие глаза» человека, которому не женская душа нужна, а «мужская дружба… и готовность — если надо — умереть друг за друга! Только не друг без друга!», который не приемлет «никакой заботы! Холодно — мерзни, голоден — бери, умирать — умирай, я ни при чем, отстраняюсь галантно! — без горечи…». А в любви он — «женское обаяние: духи, меха — и никакой грудной клетки!». «Вы мне чужой, — пишет она. — Вы громоздите камни в небо, а я из „танцующих душ“…»
Ланн всего-навсего служил Марине чем-то вроде очередного дневника. Знаете, бывают в писчебумажных лавках такие тетрадки с надписями: «Для заметок», «Для записей», «Рабочая тетрадь», «Конторская книга» и т. п.? Ну так вот эта тетрадка в божьей писчебумажной лавке звалась «Евгений Ланн». И более ничего она собой не представляла. Марина в глубине души, похоже, понимала, что написать Ланну, скрупулезному собирателю всяческих мелочей и мелочишек, духовной Коробочке (это ему комплимент!), — все равно что отправить письмо в вечность. На худой конец — в свой будущий мемориальный музей. Она никогда не сомневалась, что такой музей откроется, и даже не один («Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед!», «Господи, как меня будут читать когда-нибудь… лет через сто!»), а потому старательно готовила для него экспонаты.