Пуговица Пушкина - Серена Витале
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фаддей Булгарин Алексею Стороженко, Петербург, 4 февраля 1837 года: «Жаль поэта — и великая, а человек он был дрянной. Корчил Байрона, а пропал, как заяц. Жена его, право, не виновата. Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить, особенно пьяного!»
Данзас просил царя разрешить ему сопровождать тело друга к месту его последнего упокоения. Николай позволил ему, бывшему секундантом на поединке, где была пролита кровь, несколько дней находиться на свободе, но в конце концов закон возобладал. Царь поручил эту тягостную миссию Александру Тургеневу, «давнишнему другу покойного, ничем не занятому». Более того, Тургенев был братом человека, заочно приговоренного за свою роль в событиях 1825 года к смертной казни через повешение, замененной каторгой; второй его брат, также связанный с идеями декабристов, безвременно умер в добровольном изгнании. Царь сделал вид, что не узнает Тургенева, когда он столкнулся с ним на балу у княгини Барятинской 22 декабря, но внезапно вспомнил его теперь, таким образом напоминая России, что он не забыл времена бурной молодости Пушкина. Гроб как бы сопровождался призраками прошлого.
Бенкендорф добавил последний штрих в тщательно отработанный сценарий — еще один призрак, на сей раз из плоти и крови. О ком идет речь, — пока умолчим. Процессия отправляется ночью 3 февраля, опять в полной темноте, словно шайка татей, не достойных и таящихся дневного света. Впереди ехала карета жандармского капитана, затем следовали дроги с гробом (и здесь же верный Козлов), Тургенев и чиновник почтового ведомства замыкали процессию, разместившись в кибитке. Поездка уже подходила к концу, когда на почтовой станции около Пскова Тургенев случайно встретился с камергером Яхонтовым, представителем местного дворянства, который привычно возвращался домой, в собственное имение. Тургенев задержался, чтобы выпить с ним чаю. Они говорили о погоде, последних петербургских новостях и грустной миссии Тургенева. Затем снова отправились в путь — это был уже вечер 4 февраля, и уже нельзя было терять времени, хотя Яхонтов и настаивал на том, чтоб не спешить и задержаться на постоялом дворе, пусть грязном, вонючем, черном от сажи, но теплом и уютном после длинной холодной дороги.
«Зима! Крестьянин, торжествуя…»
По прибытии в Псков Тургенев пошел прямо в дом губернатора Пещурова, решив навестить своего давнего знакомого. Случайно попав на вечеринку, Тургенев вынужден был принять в ней участие. Чуть позже в доме губернатора появился посыльный со срочным письмом от высокого должностного лица Третьего отделения — настоящая честь для скромной компании друзей, уже обрадованных появлением неожиданного гостя, который только несколькими месяцами ранее был в Париже. Чтобы произвести еще большее впечатление на провинциальную аудиторию, губернатор начал громко читать официальное письмо из Санкт-Петербурга, сопровождая чтение собственными комментариями:
Милостивый государь Алексей Никитич,
Г-н действительный статский советник Яхонтов, который доставит сие письмо Вашему превосходительству, сообщит Вам наши новости. Тело Пушкина [Упокой, Господи, душу этого возмутителя покоя!] везут в Псковскую губернию [Боже милостивый! Не было печали — так на тебе!] для предания земле в имении его отца. Я просил г-на Яхонтова передать Вам по сему случаю поручение графа Александра Христофоровича [Бенкендорф! Какое поручение? О чем речь?], но вместе с тем имею честь сообщить Вашему превосходительству волю Государя Императора…
Только когда он произнес слово «Государь», Пещурову пришло в голову, что он не имел права разглашать такой важный документ. Он придал своему лицу выражение, приличествующее серьезности случая, побледнел и замолчал (к большому разочарованию слушателей). Он и показал конфиденциальный документ столичному гостю, который, конечно, разбирался в этом больше него. Другими словами, он отдал его Тургеневу — тому самому человеку, от которого письмо как раз и было необходимо тщательно скрывать, и не случайно Бенкендорф послал сюда своего сверхсекретного курьера — изнеженного Яхонтова, который терпеть не мог холодов. Тургенев прочитал остальную часть письма про себя: «…волю Государя Императора, чтобы Вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина…»
Похоронить этого дворянина оказалось делом непростым. Промерзшая земля противилась лопатам мужиков, присланных из Тригорского и Михайловского, чтобы выкопать могилу, — как будто сама земля не хотела принять тело того, кто всегда считался таким неуживчивым. Гроб красного дерева был опущен в могилу только к рассвету 6 февраля. Тургенев, Козлов, Мария и Екатерина Осиповы плакали; но не жандарм и не крестьяне, мечтавшие лишь о том, чтобы скорей согреть себя чем-нибудь покрепче. Ни разу за всю поездку — ни в Пскове, ни у Святогорского монастыря не было «особенного изъявления», которого так боялось Третье отделение.
Сергей Григорьевич Строганов своему отцу, Григорию Александровичу, Москва, 5 февраля, 1837 года: «Московское общество весьма обеспокоено печальной вестью о кончине Пушкина. Он оплакан всеми, как и должно быть… Нетрудно представить себе по словам о поэте тех людей, которые это говорят, кто они, чем восхищаются в его произведениях и что думают о потере такого автора, который не пачкал свое неподкупное и цареубийственное перо прошлых десять лет. Мне кажется, что власти к своей выгоде хорошо использовали сложившиеся обстоятельства и сделали собственные заключения».
Бенкендорф Жуковскому, Петербург, 6 февраля, 1837 года: «Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в вашем присутствии. По той же причине все письма посторонних лиц, к нему писанные, будут, как вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе, как после моего прочтения».
Геккерен готовился к отъезду, ожидая из Гааги распоряжения о новом назначении, — как он надеялся, в Париж или Вену. Считая излишними хлопотами брать с собой все, что он нажил в течение тринадцати лет, и хорошо представляя значительные расходы, связанные с переездом, в преддверии новой жизни он устроил частный аукцион по распродаже собственной мебели, фарфора и серебра, который и прошел в его собственном доме. «Многие воспользовались сим случаем, чтоб сделать ему оскорбления. Например, он сидел на стуле, на котором выставлена была цена; один офицер, подойдя к нему, заплатил ему за стул и взял его из-под него».
6 февраля Леонтий Васильевич Дубельт, начальник штаба корпуса жандармов, сорвал печати с кабинета Пушкина; жандарм упаковал бумаги поэта в сундук, чтобы отвезти на квартиру Жуковскому. (Жуковский настоятельно просил Бенкендорфа не заставлять его выполнять неблагодарное задание цензора в кабинетах Третьего отделения.) Мрачный ритуал посмертного обыска начался 7 февраля и занял много дней. С помощью секретаря Жуковский и Дубельт читали, оценивали и сортировали бумаги. Костра не было, — по крайней мере в присутствии Жуковского, — но душа его пылала гневом. Принужденный вторгнуться в частную жизнь Пушкина, он понял, что многие занимались этим до него все эти годы. Он начал понимать и многое другое.
8 февраля доктор Стефанович объявил, что физическое состояние Жоржа Дантеса больше не может служить основанием и оправданием для домашнего ареста; ответчик уже мог быть помещен на гауптвахту.
Кристиан фон Гогенлоэ-Кирхберг графу фон Беролдингену, С.-Петербург, 9 февраля 1837 года: «Сразу после дуэли между господином Пушкиным и бароном Дантесом раздавались голоса в пользу последнего, но менее суток потребовалось русским людям, чтобы окончательно заявить о своих чувствах в пользу Пушкина: для любого было бы неблагоразумно демонстрировать малейшее сочувствие к его противнику. Время успокоит умы, но не сможет вызвать симпатию к иноземцам в русских сердцах. Что касается баронов Геккеренов, то действительно, было сделано все, чтобы возбудить к ним всеобщую ненависть, и многие, прежде почитавшие честью для себя знакомство с бароном Геккереном, теперь должны сожалеть об этом».
Жорж Дантес предстал перед трибуналом 10 февраля. Его спросили (по-французски, и никакой русский не мог понять смысл вопроса, записанного в протоколе на испорченном, грамматически неправильном языке): «Из каких выражений состояли письма, написанные вами г-ну Пушкину или г-же Пушкиной, что в письме, написанном им голландскому посланнику, он описывает как niaiseries[87]?» Дантес ответил: «Посылая довольно часто к г-же Пушкиной книги и театральные билеты при коротких записках, полагаю, что в числе оных находились некоторые, коих выражения могли возбудить его щекотливость как мужа, что и дало повод ему упомянуть о них в своем письме к барону Геккерену 26 числа января, как дурачества, мною писанные». На следующий день был вызван Данзас. Продолжился процесс записи показаний, начатый 9 февраля. Его слова записаны так: