Пуговица Пушкина - Серена Витале
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Плохо со мною… Дайте мне воды… Возьмите первого, ближайшего священника… Тяжело дышать, давит…» Так говорил Пушкин в предсмертной агонии. Простые и ужасные слова звучат в унисон с тем, что с ним произошло. Даже в бреду, когда ему пригрезилась смерть как бесконечное карабканье вверх по книгам, сложенным в слишком высокие стопы, он едва произнес несколько слов. В 2.45 дня 29 января 1837 года русская литература потеряла своего певца. Ушло обаяние, изящество, лаконизм и легкость, и это затмение будет долгим — этому наследует иная стилистическая эра: рококо абсурда, сарабанда двусмысленностей, запыхавшиеся гротески, жизнерадостный Гран Гиньоль и пронзительный смех среди патетических слез. Зная то, чему вскоре предстоит в литературе стать свидетелями, никто не может утверждать, что Гоголь не был писателем-реалистом. Разве что в фантазиях страдающих амнезией эпигонов.
Одним из тех, кто пришел поклониться умершему поэту, был студент, о котором нам известно лишь, что его инициалы: П. П. Ш.[77] Он спросил сына Вяземского, можно ли взглянуть на портрет Пушкина работы Кипренского, где поэт предстает безмятежным и полным жизни; молодой Вяземский пошел в гостиную, чтобы передать просьбу посетителя. Жена графа Строганова влетела в спальню, крича, что шайка разгоряченных студентов университета ворвалась в дом, чтобы оскорбить вдову, виновную в свершившейся трагедии. Именно тогда она написала своему мужу, тогда бывшему в Третьем отделении[78], умоляя прислать жандармов, чтобы защитить бедную вдову от произвола безрассудной толпы. Но в том не было никакой необходимости: всегда прилежный Бенкендорф уже позаботился обо всем. Кроме жандармов в мундирах, назначенных поддерживать порядок в доме госпожи Волконской на Мойке, другие, уже в штатском, дефилировали мимо гроба; возможно, один из них и поспешил доложить, что покойный был одет в черный сюртук вместо камер-юнкерского мундира. Царь не одобрил последнего одеяния Пушкина. «Это, должно быть, Тургенев или князь Вяземский предложили», — сказал он.
Агенты сновали и в толпе, ожидающей в воротах, подслушивая, о чем говорили люди на улицах и в домах. В жандармских сообщениях отмечалось, что народ разгневан поведением иностранца, посмевшего поднять руку на поэта; шли разговоры о том, чтобы закидать камнями окна убийцы. Кроме ненавистного француза люди хотели отомстить и докторам-иностранцам — полякам, немцам, евреям! — не сумевшим спасти жизнь их поэта. Проявления общественного негодования были налицо. Необходимо было удвоить бдительность, чтобы предотвратить стихийные возмущения и бунты на улицах.
Писать о запретном в России было невозможно. Все знали, от чего и как умер Пушкин, но газетам не было позволено упоминать о поединке. «По кратковременных страданиях телесных, оставил юдольную сию обитель». Что же за страдания? Сильная простуда, венерическая болезнь, расстройство желудка после отравления мороженым? В действительности многие печатные издания, пораженные внезапной вестью, даже не сообщили о его смерти. Однако цензоры не имели ни минуты покоя в течение нескольких дней после 29 января. Им были даны строгие распоряжения: некрологи не должны содержать чрезмерной похвалы или даже намека на сожаление. Только в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“» сумели ускользнуть от запретов, опубликовав прочувствованную эпитафию Одоевского — слова напечатали без украшений, в простой черной рамке: «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Пушкин! наш поэт! наша радость, наша народная слава!.. Неужели в самом деле нет уже у нас Пушкина! К этой мысли нельзя привыкнуть!» Краевский, редактор этого «непослушного» издания, был вызван к князю Дондукову-Корсакову[79] на следующий день: «Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе?.. „Солнце поэзии“!! Помилуйте, за что такая честь?.. Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович, проходить великое поприще!» Краевский, который был также должностным лицом в министерстве народного просвещения и подчиненным упомянутого Сергея Семеновича — а именно Уварова, — получил официальное строгое замечание. Греч[80] также был призван в Третье отделение и получил строгий выговор. Бенкендорфу показалось, что краткое сообщение, опубликованное в «Северной пчеле» было слишком откровенно хвалебным, почти панегириком: «Пораженные глубочайшею горестию, мы не будем многоречивы при сем извещении. Россия обязана Пушкину благодарностию за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинениях всех родов».
Письма, разосланные Натальей Николаевной, извещали, что отпевание состоится в одиннадцать утра 1 февраля в Исаакиевском соборе — не том величественном соборе, какой мы знаем сегодня, а в большой, красивой церкви Адмиралтейства — Пушкин был прихожанином этой церкви, когда жил в доме на Мойке. Вечером 31 января некий жандарм объявил, что церемония прощания завершена, что в интересах поддержания общественного порядка тело будет перевезено в ту же ночь — и не в Исаакий, а в маленькую Конюшенную церковь. Около полуночи прибыл усиленный наряд жандармов, и необычный кортеж (около дюжины родственников и друзей поэта и вдвое больше жандармов и шпиков) двинулся в путь по пустым улицам, без факелов, под конвоем — будто они были группой опасных преступников. На каждом углу стояли солдатские пикеты и полицейские наряды, готовые к немедленному подавлению беспорядков.
Многие осторожные петербуржцы утром 1 февраля встали перед щекотливой дилеммой: что надеть на похороны? Мундир или штатскую одежду? Внимание царя к семейству поэта показывало, как высоко он чтил Пушкина; можно было предположить, что в последнюю минуту государь примет решение отдать дань уважения блудному сыну, и все знали, как строг он был в отношении ритуалов и одежды. Это предполагало мундир. С другой стороны, прошлое Пушкина было неоднозначно. К тому же поэт умер, совершив преступление, — дрался на дуэли. Тогда, вероятно, просто сюртук? Но поэт имел придворный титул, хоть и скромный. Тогда — мундир. В конце концов почти все надели мундиры с лентами, звездами и позументами. Те, кто не знал о перемене места отпевания, явились к Адмиралтейству в каретах и вынуждены были пробираться сквозь толпу студентов и простонародья, которые, игнорируя письменный запрет, рекой текли к Конюшенной площади. В небольшую церковь пускали исключительно по приглашению. «Посмотрите, пожалуйста на этих людей, — сказала знакомому Елизавета Михайловна Хитрово, кивнув на группу лакеев во фраках с украшенными многоцветными лентами отворотами. — Какая бесчувственность! Хоть бы слезинку уронили!» Коснувшись локтя одного из них, она спросила: «Что же ты, милый, не плачешь? Разве тебе не жаль твоего барина?» Человек во фраке отвечал ей подобострастно: «Как будет угодно вашей милости. Мы, знаете ли, — люди подневольные»[81].
А. И. Тургенев А. И. Нефедьевой, Петербург, 1 февраля 1837 года: «1-й час пополудни. Возвратился из церкви Конюшенной и из подвала, в здании Конюш., куда поставлен гроб до отправления. Я приехал, как возвещено было, в 11 час., но обедню начали уже в 10 ½. Стечение было многочисленное по улицам, ведущим к церкви, и на Конюшенной площади; но народ в церковь не пускали. Едва достало места и для блестящей публики. Толпа генерал-адъютантов, гр. Орлов, кн. Трубецкой, гр. Строганов, Перовский, Сухозанет, Адлерберг, Шипов и пр., послы французский [и испанский] с расстроганным выражением, искренним, так что кто-то прежде, слышав, что из знати немногие о Пушкине жалели, сказал: Барант и […] sont les seuls Russes dans tout cela![82] Австрийский посол, неаполитанский, саксонский, баварский, и все с женами и со свитами. Чины двора, министры некоторые: между ними и — Уваров: смерть — примиритель. Дамы-красавицы и модниц множество; Хитрово — с дочерьми, гр. Бобринский, актеры: Каратыгин и пр. Журналисты, авторы, — Крылов последний из простившихся с хладным телом… Молодежи множество. Служил архим.<ан-дрит> и 6 священников. Рвались — к последнему целованию. Друзья вынесли гроб; но желавших так много, что теснотою разорвали фрак надвое у к. Мещерского. Тут и Энгельгардт — воспитатель его в Царскосельском Лицее; он сказал мне: 18-й из моих умирает, т. е. из первого выпуска Лицея. Все товарищи поэта по Лицею явились. Мы на руках вынесли гроб в подвал на другой двор; едва нас не раздавили».
Вяземский и Жуковский положили по своей перчатке подле тела до того, как заколотили гроб: кусочек замши символизировал часть их души. Полицейские чины, немедленно проинформированные об этом акте шпионами, немедленно усмотрели в этом вызов существующей системе власти, режиму и царю.