Тени исчезают в полдень - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диво еще, как не захлебнулась девчонка. Должно быть, выступ какой-то на срубе был или выемка от гнили образовалась, а она зацепилась за нее, удержалась на воде. Схватил ее тельце, холодное, как у покойника, и закричал...
Как вытащили нас — не помню. Две недели девчонка в горячке металась, потом оживать начала. Поседела Марья за эти две недели.
Я все это время жил у Марьи. Ходил за дочкой и за ней... Когда выздоровела девочка, Марья спросила:
«А ты-то как у меня в доме оказался?»
Ну что ж, известно, горе и память и рассудок отшибает.
Рассказал ей все и говорю:
«Как хошь, а остаюсь у тебя. На руках буду носить вас обеих».
Покачала головой, а сказать так сказала:
«Не пользуйся, Анисим, бабьим горем. Приходи через полмесяца. Я маленько одумаюсь...»
Встретил Филька меня раз, поинтересовался:
«Стало быть, все у Марьи бьешься? У них там баб, говорят, сообща пользуют. Так ты хоть с краешку...»
Первым делом я хотел его в землю вбить по самые раскисшие губы. А потом вдруг меня самого продолбануло от головы до пят.
«Постой, — говорю. — Да не ты ли... Марьину дочку в колодец?»
«Кхе... Про то знает Бог да, может, поп... если кто покаялся, — усмехнулся Филька. — Если бы и утонула, невелика потеря. У них теперь артельное производство, быстро новых народят».
Выдернул я кол из плетня. Быть бы Фильке покойником тем же моментом, да... Марья подошла и вынула у меня из рук тяжелую палку. И никто никому слова не сказал, разошлись мы в разные стороны.
А через полмесяца явился я к Марье за приговором. Она посадила меня за стол, чаем стала поить.
«Все я передумала, Анисим, на много рядов. Любила тебя я сам знаешь как. Цепная собака от злости задыхается, а я так от любви... Но высохло все во мне, как вода в речке. Я еще раз перерыла весь сухой песок, — может, думаю, где мочажинка присыпана, может, где хоть влажный чуточку песок этот... Нет. И не знаю, со слезами ли вытекла эта любовь там, в лесу, под Петров день, медведь ли ее сломал... А может, ушла она, как вода сквозь песок, чтоб не быть купленной за твою мельницу...»
Встала Марья, взяла дочку на руки, прижала ее к груди. И прошептала:
«Как ты не мог понять тогда — любовь не продается, не покупается! И силой не возьмешь ее. Она даром отдается».
«Я еще подожду, Марья... Может, позже...» — взмолился я.
«Жди. Только вряд ли. Ведь и так два раза уже перерывала песок я. А с годами и берега обваливаются, потом и совсем не угадать, где речка текла...»
... И вдруг старик заплакал, нисколько не стесняясь своих слез. Из его мутных глаз выкатывались одна за другой прозрачные, кристально чистые слезинки. И чистота их казалась Петру Ивановичу странной, необычной. Ведь из этих старческих глаз, думалось почему-то ему, и слезы должны были течь такие же старческие, мутноватые.
Но тут же он подумал, что слезы человеческие всегда, видимо, чистые, прозрачные, как родниковая водичка, потому что на них расходуется то лучшее и светлое, что есть в человеке.
Он тоже проглотил тяжелый комок.
А старик вытер согнутым пальцем глаза и продолжал:
— Вышел я от Марьи — и солнца не вижу. Что делать? Пить, как пил? Марья на прощанье мне совет дала: устраивай, мол, жизнь все-таки свою как-нибудь, в артель обязательно вступай. Я ведь еще единоличник был. Почему? А черт его знает. Чего скрывать — с колчаковцами пил и с партизанами пил. Не знаю, почто не прихлопнули меня те или другие. Или рукой махнули — пьяница, мол, беспросыпный. Вишь, как бывает в судьбе.
Приплелся я от Марьи домой, налил полный стакан водки, подержал в руке... И швырнул под порог. И бутылку швырнул. Да так, что жалобный стекольный звон дня четыре в ушах стоял...
На пятый день пришел в себя. Пришел от мысли: ведь Филька Меньшиков не остановится, порешит где нибудь Марью, беречь надо ее...
И стал я беречь ее. За каждым шагом ее следил, знал, когда она встает, куда едет по артельным делам, когда ляжет вечером спать и куда в первую очередь утром пойдет. Все я знал. Да не уберег...
Глаза Анисима снова повлажнели, и он торопливо махнул рукой:
— Я говорил — хмель-то в голову рассказчика ударит... Ты уж прости, не могу больше...
— Дальнейшее я вроде знаю... Рассказывал как-то Захар. Спасибо, Анисим Семенович.
— Вот такая она и была, Марья... На другую весну посадил я маленький осокорек на ее могилке. Расселина там большая, глубокая. Примется, думаю. И принялся. Я все боялся, что ветер либо ребятишки поломают. Да нет, от ветра стебелечек тряпочкой привязал к колышку, а ходить туда не то что дети — взрослые боялись в ту пору. Один Захарка похаживал только...
Анисим задумался, будто припоминая, все ли рассказал, не пропустил ли чего. И закончил:
— Вот так... А ты сам уж сообрази, что тут про нее, что про меня. Про меня-то можно и откинуть, а про Марью запомни... Ну ладно, побегу, гляну, как коровешки там...
Анисим стал убирать со стола посуду. Петр Иванович сидел молчаливый, задумчивый.
— Прости, Анисим Семенович, а Марью-то кто... Филька?
Старик звякнул посудой, присел на прежнее место, уперся кулаком в щеку.
— Кто же еще... Марья растрясла его в том же году. Тогда еще о раскулачивании речи по окрестным деревням не вели, из одежки вываливали лишь тех, кто с колчаковцами водился да больно уж воду мутил. Филька не только мутил — обрезишками баловался. И потом — догадалась она, должно, кто дочку ее в колодец... И не стерпела. Что же, человек. Собрала своих партизан бывших да подстригла его под гребенку. Потом-то говорили — незаконно, мол, самопроизвол... Да сделано было дело. И Марьи уже самой на свете не было. Он, Филька, ее...
— Но откуда известно все-таки, что он? Даже Большаков не знает...
Анисим быстро поднял и опустил глаза.
— А это, кроме меня, никому и не известно, может. А я-то знаю. Тот ножичек, который Филька прибрал... — Анисим встал, ушел в другую комнату. Вернулся, положил перед Смирновым тяжелый финский нож с наборной костяной рукояткой. — Вот он, ночижек-то. Я его на утесе, между прочим, поднял, когда Марьину дочку из земли вынимали...
Несколько минут Петр Иванович молча разглядывал нож, не решаясь к нему прикоснуться. В рукоятку между костяными пластинами было вставлено четыре медных.
— Но... почему же ты, Анисим Семенович, никому не сказал, что это Филька?
— А зачем? Для чего? — дважды спросил Анисим. — Если бы Филька еще раз объявился... Или брательник его, Демид...
— Кстати, куда Филька тот делся? Как из амбара, в котором его сторожили, сбежал?
Старик сердито засопел:
— Я почем знаю!
Взял нож и отнес в ту же комнату. Вернувшись, стал натягивать полушубок. Петр Иванович, облокотившись на стол, сидел недвижимо.
— Людская жизнь — тайга тайгой, в иных местах еще гуще все сплетено-перепутано, — проговорил старик. И добавил неожиданно, вроде без всякой связи: — Но Митьку-стервеца я все равно насквозь прогляжу, только дай Бог маленько еще сроку... Да куда это проклятая шапка запропастилась, язви ее?
Наконец Шатров отыскал шапку, надел, плотно завязал уши, взял костыль.
— А вот Устина Морозова можно... насквозь? — спросил Петр Иванович. — Или Фрола Курганова?
Глаза Анисима блеснули из-под низко надвинутой шапки. Помедлив, он ответил:
— Отчего же нельзя? Каждого можно, ежели не спеша, говорю.
— Но как?
— Как! — усмехнулся Анисим, но тут же стал серьезным. — Иной человек — как сосенка какая-нибудь на камнях... Подивишься порой — на чем дерево растет? То-то и оно, вроде бы не на чем. А оно растет себе. Значит, далеко его корешки тянутся, до самого того слоя, который питает. Вот докопайся до этих корешков — и все поймешь... Так ты пойдешь, что ли?
— Сейчас, — машинально ответил Смирнов, думая о словах старика. — Все равно с восьмичасовым поездом опоздал уже...
— Ну, дело твое. Будешь уходить — двери на щеколду закинь, а то ветер распахнет.
Анисим ушел, а Петр Иванович продолжал сидеть недвижимо. Даже когда вбежала с улицы пышущая морозом Ирина и стала разматывать платок, он не пошевелился, не повернул головы.
— Петр Иванович! — тревожно воскликнула девушка, готовая кинуться ему на помощь.
— Ничего, Ирочка. Со мной — ничего.
— Ой, — облегченно вздохнула девушка. Сбросила шаль, полушубок, валенки. Мокрые и промерзшие, они стукнули об пол, словно каменные. — А я уже прямо обмерла вся. И зачем вы ездите по колхозам? Вы и так сделали для людей очень много...
Ирина взяла с печки сухие шерстяные носки, быстро натянула их и, сидя на табуретке, заболтала ногами, наслаждаясь теплом.
— Иди сюда, девочка, — сказал вдруг Петр Иванович. — Сядь вот здесь, напротив меня. Вот так... Зачем, говоришь, езжу? — Он помолчал. — Когда-то я знал одну девушку. Чем-то она походила на тебя. И она сказала мне однажды, что на земле очень много обыкновенных хороших людей и очень мало любопытных.
— Любопытных? — переспросила Ирина.