Откровение и сокровение - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баушкин юмор смягчает ситуацию; «малый кураж» – ещё не беда. Дети отлично знают, где удар, а где замах для порядку. Всё как-то оборачивается смехом, даже то, что должно напугать. Всё можно вытерпеть, даже непоправимое.
Даже гибель матери, утонувшей в Енисее на виду у деревни, – после чего и пришлось баушке растить осиротевшего внука. Но в ту пору ему было ещё так мало лет, что он не осознал беды, а осознал он себя – в волшебном мире деревенского детства, каковой и стал воссоздавать много лет спустя в цепочке «случаев», с которых начался «Последний поклон».
Этот мир детства полон звуков – от песни утренней птички до ликующе яростного лая собак на улице села. Мир запахов: хвоя, цветы, папоротники… разрыв-трава – смесь крапивы, орляка, конопли и ещё чего-то… пьянящий дурман, реющий над селом. Мир живности: в парной теплыни лютует комар, в ледяной воде жирует налим, гуляет таймень, хитрует карась, тварь малоизученная, но славная. Он полон риска и азарта, этот мир – от Енисея, который и кормилец, и погубитель, до лесной тропинки, которую легко потерять.
Он загадочен и прекрасен, этот деревенский мир, – от земляничной россыпи в ягодную пору до капустных вилков в пору засолки. Он неисчерпаем, как лес (баушка как-то обронила о внуке: «в лес на полдни сходит, неделю врёт» – несколько солоноватая в баушкином духе, но по существу точная характеристика писательской манеры Астафьева, учуянная в «робенке»).
«Конь с розовой гривой» – самый сильный рассказ начального цикла в «Последнем поклоне». По виртуозности художественного «увода» от беды, которая никак не обрушится, а всё шутит да шутит. По безошибочности «сбитого» прицела. Что происходит-то? Подначил Санька Витьку позабавиться над баушкой, тот намял ей в базарную корзину пустой травы, лишь прикрыв сверху слоем ягоды, и повезла баушка в город продавать такую вот «куклу», то есть позориться, а внучек, её ожидая, от веселого злорадства помаленьку домучился до совестной боли. Но – замах не удар: простила шкодника баушка и всё-таки привезла из города пряник: коня с розовой гривой. Детство-то – счастливое.
А баушка, когда шкодник подрос (и мы уже прочно отвлеклись, ускакали на его пряничном коне в счастливое детство), рассказала, как погибла его мама:
«В лодку набилось восемь человек отчаянных баб и один мужик на корме… Бабы все с торгом, в основном с ягодой – земляникой, и, когда лодка опрокинулась, по воде, ширясь, понеслась красная яркая полоса, и сплавщики с катера, спасавшие людей, закричали: „Кровь! Кровь! Разбило о бону кого-то…“»
«Но по реке плыла земляника…»
О, какая боль пронзает при чтении этого эпизода. В такие моменты думаешь: здесь ангел, плача, поцеловал текст. Рассказчик, который вроде бы пообещал быть тёплым бытописателем и увлекательным летописцем, заглядывает в бездну, которая по силам лишь великому писателю.
Не глядя на классовые расслоения…У Астафьева так: «Не глядя на классовые расслоения, парни щупают по углам девок».
Здесь важны оба компонента: и щупанье девок, биологически непреложное, природно-прекрасное, и классовые дела, на которые лучше всего «не глядеть», – но которые Астафьев время от времени всё-таки поминает. Как поминает? Это некий фон, вроде дождя, ветра, мороза, снега, половодья, засухи… «В 1919 или 1920 году соль уж вовсе никудышной была, однако ж капуста всё равно удалась». Неужто не знает рассказчик, хотя бы из уроков школьного учителя, что в те годы была разруха от Гражданской войны? Всё знает, всё помнит. Но знает и другое: его герои этого не хотят ни знать, ни помнить. Капуста важнее той власти, которая слетает или садится в Москве или Питере.
А сибиряки что же, так-таки и не помнят, что в Москве и Питере творят «политики»?
Что от тамошнего буйства доходит до приенисейской Овсянки? Да «всякая всячина». Ребячья дразнилка: «Ну, чё, жук навозный? Залез в амбар колхозный?» Да ещё что колхоз – «имени товарища Щетинкина». Кто таков? В другой связи сообщено мимоходом: красный партизан, известен всему Манскому району. Району-то известен, но в интонационном контексте астафьевского повествования помянут едва ли не анекдотически – что-то вроде сапожника Жеребцова или печника Махунцова… Посулы знатоков не менее анекдотичны: «На халхос кака надёжа? Халхос, он ещё себя покажет!» Ещё есть «сельсовет»: это то место, куда надо при случае жаловаться. Ещё есть присказка про сварливую бабу: «Невеста совецкая». Есть, наконец, смешные пьески «про попов и буржуев» – ставит эти пьески учитель в школе.
И есть, наконец, шедевр баушкина словотворчества, приговор бузотеру-внуку: «комунис».
Этот «комунис» соседствует у баушки и с «аспидом», и со святыми угодниками: «Пошто ты при иконах, комунис, экое поганство утворяешь?»
Соседство с иконами, как и с попами, которых внук продергивает в пьесках, заставляет всё-таки задуматься и о той власти, которая, по идее, должна противостоять «совецкой», а в идеале защищать от неё. Но и божья власть существует у Астафьева как-то метеорологически-номинально, вроде «совецкой». Бог если и есть, то на «том свете», и, наверное, занят чем-то более важным, чем русская деревня. «Что Ему захочется, то Он и сделает со всеми нами». Святые – они нарисованы, баушка может на иконы перекреститься – мимоходом, а иногда и понарошку. Впрочем, собрав на свои именины всю огромную «родову», она перед тем, как сесть во главе стола, крестится с ритуальным почтением. Но это раз в несколько лет. Ещё Бога всерьёз вспоминает – перед дойкой, чтобы корова была в порядке. Особенно если раздаивает вчерашнюю нетель – это тоже как праздник. А обиходно – отправляясь, скажем, в город продавать ягоду, – крестится баушка наскоро: на тот берег. Может, на том берегу имеется и церковь, но в повествовании сказано, что крестится баушка «на известковый завод». Скорее всего, он выстроен, тот завод, в створе церкви, но срабатывает «завод» художественный: мир астафьевский – крестьянский, природный – живёт как бы не замечая никакой власти, ни земной, ни небесной, живёт по естественным законам: робята озоруют, девки беременеют, бабы рожают, дети растут, мужики пьют, буянят и вкалывают, и все любят друг дружку, и поют общие песни, и плачут…
Голод врывается в их жизнь неведомо откуда. Это голод-то 1933-го года, по всей стране хлобыстнувший, – о котором историки по сей день спорят как об акте сугубо политическом, специально устроенном большевиками для истребления народа, за что переименован тот голод на современной Украине в «голодомор».
У Астафьева он обрушивается на людей как-то «сам собой», как стихийное бедствие: придавило наше село голодом, вот и делай что хошь. Вопрос лишь в том, как изворачиваться, в каком порядке везти на городскую барахолку ценности из заветных сундуков, да как быть, если вместо хлеба тебе всучат прикрытую корочкой мякину (вот она, художественная рифма к туеску, в котором земляникой прикрыл внучек пустую траву – «подарок» баушке).
И точно так же, словно бы «ниоткуда», обрушивается на село нежданная-негаданная «коллективизация». С голодухи и раньше кочевали люди в енисейском краю «с берега на берег». И теперь с нижнего края могут податься на верхний, или с верха на низ. Гоняют этих туда, тех сюда. И обживаются люди заново в вывернутом порядке, стараясь не стеснять друг друга, иногда в своих же домах, но уже тайком.
От кого тайком? «Уполномоченные» – вроде те же мужики, разве что приручённые недавно городом. И выселяют – «по закону». А если какая-никакая Платошиха упрётся, так её под руки выведут. А вырвется, поползёт обратно к родной двери, – так сама же виновата, что сопротивляется законной власти: уполномоченный в сердцах «пнёт женщину подошвой сапога в лицо». Не с носка, не каблуком, так ведь? А глухонемой сын её, схватив колун, разнесёт уполномоченному череп, так что тот не успеет даже о своей кобуре вспомнить… Увезут глухонемого убийцу в город, и больше никто никогда ничего о нём не услышит.
Я хочу понять интонацию, в которой описано такое раскулачиванье. Так, будто безумие можно и переждать. Уполномоченного – понять… то есть это он не успел ничего понять и оборониться от удара колуном: он, уполномоченный, привык только к «угрюмой, рабской покорности» и не был готов к яростному сопротивлению.
Вы поняли? Вы улавливаете, что копится на дне души? Какие два варианта оставлены «невозмутимому» рассказчику? Либо угрюмое рабство, либо… русский бунт, бессмысленный и беспощадный?
Плывёт по Енисею земляника, а говорят: это кровь. Плывёт кровь, а говорят: это земляника… Будет у счастливого рассказчика очная ставка с новой реальностью, но не здесь, в родных местах, а севернее, в мёрзлой Игарке. И в том, как рассказал он о своём доссыльном, дорепрессивном, дораскулаченном, добедственном детстве, улавливается задавленная, запрятанная горечь.
И то, что она запрятана, так же важно, как то, что она есть. Иронична, усмешлива интонация Астафьева, а иногда и коварна. Знобит из-под теплыни.