Новый Мир. № 5, 2000 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Современный западный роман в его «интеллектуальной» ипостаси так называемого «послевоенного периода», а в последние десятилетия особенно упорно, следует отходу от исследования окружающего мира для исследования мира в его «вторичном», так сказать, варианте. Популярная в свое время лингвофилософия породила у западных писателей стремление переместить средство художественного изображения (то есть язык) на место главного действующего лица, сделав из него предмет изображения, вытеснивший — с такими-то тылами — из западного романа все остальное. Современный западноевропейский роман похож в каком-то смысле на наполненный всяческими хитроумными приспособлениями дом без жильцов из рассказа Рея Брэдбери «Будет ласковый дождь». По утрам нежный голос напоминает, что пора вставать, тостер поджаривает хлеб, механизированный гардероб предлагает одежду по погоде. Все идет, как и должно идти, — и все это совершенно бессмысленно, поскольку нет самого главного — тех, ради кого и должна крутиться вся эта бытовая карусель.
Живой человек ушел из западноевропейского романа, точнее, западноевропейский роман отправил этот неудобный, плохо гармонирующий с изящным антуражем и отвлеченными конструкциями осколок прошлого дискурса в бессрочный отпуск без содержания, приглашая лишь на эпизодические роли бессловесных статистов. Западный литературный стереотип позволяет актуализироваться в тексте одному лишь человеческому сознанию — авторскому, но при сложившихся обстоятельствах не сказать, чтобы такая реализация была полноценной. Выстроенный по заданным правилам, этот якобы сугубо индивидуальный внутренний мир оказывается уже заранее изрядно унифицированным. Отличаются частности — общий тон остается общим.
Современный западный роман не ставит и не решает человеческие проблемы — западному обществу они представляются давно уже решенными. Терпимость ко всему внутри этого общества, отказ любой ценой от страдания, боли и вины — и подгонка всего, что к этому обществу не принадлежит, под его стерилизованные стандарты — вот мировоззренческая основа современной западной культуры. Когда не болит и не стыдно, в искусстве остается в основном развлекаться — как в примитивных формах (искусство массовое), так и в самых рафинированных (искусство элитарное).
То, что Михаил Шишкин в романе «Взятие Измаила» продемонстрировал глубокое знакомство с западной культурной парадигмой в ее интеллектуальном изводе и художественное ее освоение, — несомненный факт. Так что премия «Глобус» им не то что заслужена, а прямо-таки выстрадана.
Остается единственный вопрос: следует ли русской литературе, достигавшей самых значительных вершин мировой культуры, непременно подстраиваться под очевидно преходящий, хотя и пользующийся определенным спросом, мировой стандарт. Тем более, что продукция последних двадцати лет самими же западными интеллектуалами охотно именуется «кризисом культуры». Спрашивается, зачем, точно завороженная крыса, следовать тропой упадка, если можно попробовать какой-то иной путь, пусть даже пока и не вполне различимый в тумане. Не факт, что он куда-нибудь приведет, но факт, что проторенная дорога уже наверняка ведет в довольно тесное и отгороженное от жизни пространство, хотя и оборудованное кондиционером и компьютером, подключенным к всемирной сети.
Мария РЕМИЗОВА.Проблема реального комментария: почти правда, почти вся, далее — по тексту
В. Катаев. Уже написан Вертер. С. Лущик. Реальный комментарий к повести. — Одесса, «Оптимум», 1999, 232 стр. (Серия Общества «Одесский мемориал». Вып. 8)
Если верить мемуарам Валентина Катаева и воспоминаниям о нем, замысел повести «Уже написан Вертер» вынашивался почти шестьдесят лет. Она планировалась как книга об эпохе, «о времени и о себе». Несколько раз Катаев, казалось бы, принимался за эту книгу, оставлял ее, вновь возвращался.
Так, в январе 1928 года самый авторитетный московский литературный ежемесячник — «Красная новь» — опубликовал повесть Катаева «Отец». Над ней писатель работал с 1922 года, публикуя готовые главы в периодике. Сюжетная основа — история, о которой автор часто вспоминал в беседах с друзьями и журналистами.
Начало 20-х годов, Одесса, голод. Молодой литератор — главный герой повести — несколько месяцев сидит в тюрьме ЧК, ждет допроса. Он вполне аполитичен, и о причинах ареста можно лишь догадываться: то ли причастность к антисоветскому заговору, то ли просто «по подозрению» — бывший студент, бывший офицер времен мировой войны. Смерть близка. Из гаража, что неподалеку от тюрьмы, то и дело доносится стук автомобильного мотора. В гараже расстреливают, а мотор, по мнению чекистов, должен заглушать выстрелы. Почти не заглушает, во всяком случае — для заключенных. Под этот шум они засыпают каждый вечер. Единственный, кто заботится об узнике, кто носит ему передачи и стоит под окнами тюрьмы, — старик отец. Мать умерла давно. Герой повести мечтает, что, если уцелеет, будет всю жизнь заботиться об отце, никогда больше не огорчит его. Наконец узника вызывают к следователю. И отпускают. Похоже, арестовали его по ошибке, перепутали с кем-то. Но герой, выйдя из тюрьмы, вскоре забывает обещания, что давал себе, видится с отцом изредка. Однажды, вернувшись из журналистской командировки, он узнает, что отец умер, так и не дождавшись встречи с сыном.
Для читателей-современников, особенно одесситов, была очевидна связь повести с биографией автора. Повесть тогда не воспринималась как антисоветская, тем более — просоветская. В ней видели исповедь, признание неискупимой вины перед отцом, покаяние. Что во многом и обеспечило успех.
Почти двадцать лет спустя — в марте 1967 года — «Новый мир» опубликовал повесть «Трава забвения» — «художественную автобиографию», как назвал ее Ираклий Андроников. Главы уже печатались в «Известиях» и «Огоньке», но после новомирского издания повесть на десятилетие стала бестселлером. Катаев вспоминал о молодости, о друзьях, о литературной Одессе эпохи Гражданской войны и литературной Москве 20-х годов. Одна из сюжетных линий «Травы забвения» — история смерти отца, чувство вины перед которым все еще мучит героя-повествователя. Она почти цитатно воспроизводит соответствующие фрагменты повести «Отец». Одесская ЧК, тюрьма и гараж тоже описаны в «Траве забвения». Только теперь все это не имеет к герою никакого отношения. В чекистской тюрьме сидят контрреволюционеры, бандиты и спекулянты, их и расстреливают чекисты в гараже. А герой хоть и бывший офицер, но вовсе не аполитичен, он искренне принял революцию, работает в советских изданиях, ездит в журналистские командировки, одесские чекисты и руководители городской администрации — его приятели и добрые знакомые. В их числе и Сергей Ингулов. Чекист, публицист, тогдашний председатель губкома. Ингулов и предложил писателям актуальнейший политический сюжет — о «девушке из партшколы». В «Траве забвения» он пересказан Катаевым. Комсомолка, «девушка из партшколы» помогла чекистам «ликвидировать опасный контрреволюционный заговор», во главе которого стоял «молодой врангелевский штабс-капитан. И надо было начинать с него. Это было очень трудно. Офицер был чрезвычайно осторожен». Однако штабс-капитан случайно познакомился с девушкой. «Она не знала, кто он. Он не знал, кто она. В Губчека ей объяснили, с кем она познакомилась, и приказали влюбить в себя штабс-капитана. Задание было выполнено с лихвой: она не только влюбила его в себя, но влюбилась сама и не скрыла этого от заведующего секретно-оперативным отделом Губчека». Чекист взял с нее слово довести дело до конца. «Девушка торопила. Она говорила, что больше не может вынести этой пытки». И все же «твердо исполнила свой партийный, революционный долг, ни на минуту не выпуская из виду своего возлюбленного, до тех пор, пока они не были вместе арестованы, сидели рядом в камерах, перестукивались, пересылали записки. Затем он был расстрелян, она освобождена».
«Поэты и поэтессы, — восклицал (по словам Катаева) Ингулов, — вы сумели воспеть любовь Данте и Беатриче, разве вам не постичь трагической любви штабс-капитана и девушки из партшколы?» Если так, то «почему же вы молчите?».
Они конечно же не молчали. Их герои и героини с энтузиазмом отрекались от семьи, убивали или предавали во имя идеи отцов, братьев, сестер, невест, женихов, возлюбленных, мужей, жен и т. д. Сюжеты вроде ингуловского вообще характерны для советской литературы. И не с Ингулова началось. Идея, как известно, древнейшая, да и сам по себе прием обусловлен задачей: величие идеи наилучшим образом оценивается по масштабу принесенной во имя нее жертвы. Однако советские писатели не просто восприняли традицию. Тема предательства во имя идеи, в мировой культуре, что называется, маргинальная, стала центральной в советской. К 50-м годам сложился своего рода культ предательства, культ отречения. Зато в годы хрущевской «оттепели» и брежневского «застоя» накал истерического поклонения всякого рода павликам морозовым несколько снизился. И тогда Катаев осмыслил ингуловский сюжет по-своему.