Новый Мир. № 5, 2000 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, случай Королева — это крайность. Но более сдержанное и «интеллигентное» утверждение той же позиции — занятие нынче весьма распространенное, а притом пользующееся высоким спросом среди самой творческой интеллигенции. Одно из ярчайших тому доказательств — успех детективов Б. Акунина[27], в сумме называемых модным словом «проект». Что, кстати, весьма показательно: ведь «проект» — это дело, даже, может быть, бизнес, а не привычное писательское творчество. Творчеством тут и впрямь не пахнет: перед нами выверенная конструкция, включающая хорошее знание исторических реалий (действие происходит в конце XIX века), набор иронически отстраненных литературных типажей, элементы стилизации и, разумеется, отлично закрученный сюжет. «Интеллигентная публика давно уже тосковала о ком-то подобном, — выражает общее мнение модный журнал „Афиша“. — Омерзение, с коим она отвергает грубые полицейские историйки, должно было быть вознаграждено появлением легкого, но изящного и побуждающего к размышлениям писателя. Если бы Б. Акунина не было, его стоило бы выдумать!»
Что и произошло: новомодного детективщика «выдумал» блестящий японист, переводчик, эссеист и т. д. Григорий Чхартишвили, с год или больше скрывавшийся под псевдонимом. Сюжет, достойный отдельного разговора; но лично мне интересней другое: к каким же размышлениям побуждает «интеллигентную публику» этот ответивший запросу времени мистификатор? А вот к таким, например: традиционное интеллигентское презрение к охранке есть всего лишь дань стереотипам — ведь даже курсистка Варенька, милое, но несколько глуповатое (или скажем мягче — наивное) существо, пытавшееся жить по Чернышевскому, и та поняла, что шеф жандармов Мизинов отнюдь не похож на воображаемого сатрапа; а уж агент Фандорин — просто рыцарь без страха и упрека… Конечно, я понимаю: тут есть элемент игры или даже легкой провокации, столь любимой современным искусством. Зато «применения» касательно демократии и российского парламентаризма («Демократический принцип ущемляет в правах тех, кто умнее, талантливее, работоспособнее», «Пусть наши с вами соотечественники сначала отучатся от свинства и заслужат право носить звание гражданина, а уж тогда можно будет и о парламенте подумать») звучат совершенно всерьез; это же относится к общественной роли писателя: «…литература — игрушка, в нормальной стране она не может иметь важного значения… Надо делом заниматься, а не сочинять душещипательные сказки. Вон в Швейцарии великой литературы нет, а жизнь там не в пример достойнее»… Сходные идеи утверждает и серьезная публицистика-эссеистика.
Тот же Чхартишвили, выступая под собственным именем, призывает брать пример с демократического Запада, где писатель вовсе не стремится быть учителем, совестью нации и проч., — он просто пишет тексты. Потому что высокая социальная значимость литературы — признак того, что общество больно, равнодушие к ней — признак выздоровления, а крохотные тиражи высоколобых книжек — норма жизни; и давайте пользоваться драгоценным даром — свободой слова — в своих собственных творческих интересах («Похвала равнодушию» — «Знамя», 1997, № 4). Тем более что интеллигенция — это такой причудливый чисто российский феномен, который возник из чувства вины перед народом, каковое чувство сегодня есть «несомненный атавизм»; впрочем, атавизмом является и сама интеллигенция — нация в нации, чья жизнь искусственно продлевается «внеклассным чтением русской литературы». Но конец близок: ныне она сливается с народом; подобный процесс уже свершился в Англии, где джентльмены растворились в общей массе нации, и чем быстрее он завершится у нас, тем будет лучше для всех и в первую очередь для самой интеллигенции (Г. Чхартишвили, «Писатель и самоубийство» / М., 1999/).
Можно было б привлечь и других, не менее уважаемых авторов — но, наверное, довольно и изложенного. Теперь пришла пора разобраться с тем, какой, собственно, пафос питает призывы скорее расстаться с прежними, выработанными диктатурой представлениями, переключиться с «мы» на «я», уйти из общественной жизни в частную и тихо-спокойно исполнять свои профессиональные обязанности. Иначе говоря — какую социальную роль избирает для себя бывший «творческий интеллигент», кем/чем он хочет стать, перестав быть интеллигентом? Ответ, в общем, понятен: он желает обернуться западным интеллектуалом, который, дескать, и есть собственно профессионал — молодой городской или какой там еще. Непонятно только, почему мы решили, будто на Западе профессионал не употребляет слова «мы» и вообще не интересуется ничем, кроме профессии.
В чем состоит их (наша) работаИстория свидетельствует: западный писатель (и вообще интеллектуал) всегда активно вмешивался и продолжает вмешиваться в жизнь социума: это очень прочная традиция, ведущая свое начало от античности, когда Аристофан утверждал как нечто само собой разумеющееся, что поэты «разумней и лучше… делают граждан родимой земли» и именно за это их должно «почитать… и венчать похвалою». Конечно, мне могут возразить: то дела давно минувших дней, когда обществу было чрезвычайно далеко до нормальной демократии. И когда Вольтер с Руссо подготавливали Французскую революцию, и когда Диккенс громил безобразия в английских богадельнях, приютах, школах и тюрьмах, и когда Золя кричал: «Я обвиняю» — тогда западное общество все еще нуждалось в писателе-лекаре, а теперь…
Обратимся, значит, ко дню нынешнему. По свидетельству Ромена Гари, «главный отличительный признак американского интеллектуала» есть «комплекс виновности», заставляющий его заниматься разнообразной общественно полезной деятельностью. А в комедии Вуди Аллена «Все говорят, что я люблю тебя» (1996) этот самый «комплекс» фигурирует в качестве расхожего штампа, детали конструктора, из которого складывается пародийная история про «типичных представителей» американской культурной элиты. Можно также почитать, как определяет социальную роль интеллигенции знаменитый постмодернист Умберто Эко, чьи «Пять эссе на темы морали» были недавно опубликованы по-русски: «Свобода и Освобождение — наша работа. Она не кончается никогда»; «С нетерпимостью надо бороться у самых ее основ, неуклонным усилием воспитания, начиная с самого нежного детства, прежде чем она отольется в некую книгу и прежде чем она превратится в поведенческую корку, непробиваемо толстую и твердую», — «именно тут наша работа».
И надо заметить, небезуспешная: все перехлесты политкорректности не могут заслонить того чрезвычайно радостного обстоятельства, что в Европе и Америке расизм если не вовсе изжит, то поставлен вне закона. Тогда как у нас он процветает; да и других безобразий более чем достаточно — работы то есть надолго хватит. Собственно, единственный признак «выздоровления», который можно обнаружить в нашей жизни, — как раз свобода слова. Правда, мы уже вспоминали про ее нерезультативность — но это другой вопрос: кто сказал, что все должно получаться сразу?
А рядом встает еще один, куда более интересный вопрос: откуда, собственно, появилось привычное противопоставление российской интеллигенции и западных интеллектуалов? Положим, в его пользу свидетельствует язык: само слово «интеллигенция» появилось на российской почве, взяв свое значение из русской жизни; да и в классической европейской словесности практически отсутствует образ интеллигента, взваливающего на свои плечи всю боль мира — или хотя бы народа, тогда как в русской классике этот типаж распространен не менее, чем байронические отщепенцы. Как сие понимать?
Боюсь, что загадка разъясняется просто: именно тем, что интеллигенция и вообще «гражданское общество» появились в России много позже, чем в Европе, — но уж когда появились, тогда развитие пошло с ошеломляющей стремительностью. И чрезвычайная концентрация всех гуманитарных процессов, естественно, нашла отражение в словесности, в это же самое время переживавшей такой фантастический взлет, равного которому не было, пожалуй, нигде и никогда. В результате возник российский литературоцентризм — сумма или, быть может, произведение взаимопротиводействующих факторов (высоких запросов продвинутой интеллигенции и отсталой социальной структуры), в итоге чего полем борьбы за совершенствование социума стали главным образом тексты.
Характерно, что интеллигент в них, как правило, оказывался жертвой — системы либо же собственного безволия, — и это было значимой трагической темой. Спивающиеся или сданные полиции ходоки в народ, не умеющий отстоять свою любовь Рудин, герои Чехова — попавший в палату № 6 доктор Рагин, так и не уехавшие в Москву три сестры, превратившийся в обывателя Ионыч, отчаявшийся учитель словесности и многие, многие другие — демонстрируют читателю все возможные варианты жизненного поражения. Да и в реальной жизни интеллигенты терпели поражение — поскольку не могли исправить действительность.