Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Война словно стебанула, огрела, подняла, вздыбила и оголодовала Московское государство.
Московская война оборотилась против самой Москвы.
Потревоженным ульем гудела Москва, провожая первые рати на Вязьму и Полоцк. Подымались все стрелецкие слободы, что разбросаны по Белому да по Земляному городам. Стрельцы суетились, ладили в своих дворах ружье, одежу, обутку, готовили каждый себе походный запас, собирали обозы, приводили хозяйство в порядок, чтобы оставить его семьям. Телеги с походным имуществом вытягивались из Москвы, таборами вставали на Можайской дороге, в слободах звенели хмельные песни, ругань, смех и вой и плач стрелецких женок.
Из других городов в Москву подымались, шли даточные люди в солдатские полки, подходили табуны забранных коней для рейтарских полков, валили черные крестьяне под командой своих помещиков.
На пустырях, на огородах, под высокими стенами Земляного, Белого, Китая городов шло обученье ратных людей строю, надрывали глотки и свои и иноземные начальные люди. Со стороны Крымского брода тупо били, ухали пушки — там на полигоне учились стрелять пушкари.
Шумно было на торгах — на площадках Красной, Лубянской, на Зубовской, Болотной, Хлебной. Торговали так, что после обеда в лавках уж никто не спал, не отдыхал — некогда! Шумно было на торгах, — однако шум невеселый. Какое уж веселье? Чай, на войну собирался черный народ.
Вот широкоплечий, невысокий мужик, тяжело вздыхая, пробует черным ногтем остроту топора, машет им свирепо, испытывая ухватистость топорища, и угрюмо глядит на широкобородого вспотевшего продавца: тот-то, небось дома! Тут же кто подбирает ратовище к рогатине, кто покупает железную шапку. Стрельцы — владельцы лавок, уходя на войну, распродавали товары, убирали их, ломали ларьки.
Зато всюду весело шумели вешние ручьи, катившиеся бурыми, желтыми потоками с московских холмов в речки— в Неглинную, в Яузу, в Чечёру, в Черногрязку, в Хопиловку, в Синичку, в Сару, в московские крутые овражки, чтобы попасть в конце концов под льды Москва-реки. В лад весеннему шуму вод чирикали воробьи, купались в ручейках, гуляли у лавок сизые, белые, коричневые, с радужными горлами голуби, светило вовсю солнце.
У Земского приказа у Воскресенских ворот толпился народ особенно густо: на столбе на Раскате вывешен царев указ. Читал его здесь вслух в полный голос наш знакомый Ульяш Охлупин:
— «…чтоб нашим ратям скудости ни в чем не было, указал великий государь взять на жалованье ратным людям с каждого двора на церковных, дворянских да дворцовых землях по полуполтине со двора, а с крестьянских да с бобыльских дворов по четыре алтына с деньгой — того вполовину…»
Ульяш прочитал, подмигнул, сверкнул глазами:
— Бей своих, чтоб чужие боялись! Ну, православные, раскошеливайся!
И побежал домой, к хозяину, понес новину. Да опоздал. Кириле Васильевичу Босому про это давно поведали подьячие в Приказе Большой казны: московские гости должны были готовить целовальников — добрых торговых людей, крест целовавших в знак великой клятвы, что будут и торговать и те деньги собирать честно.
— Что ж! — на доклад Ульяша вздохнул только Кирила Васильич. — Война. Змием Горынычем жрет война деньги, пьет кровь и в поле и в доме. Ну, спервоначалу соберем, а потом отколе возьмем?
В полдень в тот же день пошел Кирила Васильевич в Гостиную избу — повидать кого из московских торговых людей, поговорить, обсудить.
И верно. Сидели там за сбитнем Семен Матвеич Грачев, а погодя немного навернулся и Стерлядкин Феофан Игнатьич. Пошел жаркий, хоть негромкий, разговор.
— Сборы-то наши целовальники соберут! — говорил длинный Стерлядкин, пригинаясь к самой скатерти. — Воеводы кой-кого на правеж поставят, другие сами заплатят. Худо вот одно — деньги на жалованье ратным людям за рубеж уйдут из нашей земли. Проедим их там, на чужом хлебе. А у нас в земле с оборотом и так скудно, а как станет еще менее промыслов, некому покупать будет!
— А промышлять перестанут — голодать будут черные люди, — сжал в кулак да распустил бороду Грачев. — Спустят, ой, спустят нам брюха царь да патриарх!
Ту-ту-ту! — приближаясь, издали гремели удары барабана. Ту-ту-ту!
— Опять бирюч едет! — заглянул в окно Босой. — Так и есть, останавливается. Выйдем-ка, други, на крыльцо, послушаем вести.
Небо синело ярко, над Кремлем горел золотой годуновской своей шапкой Иван Великий, галки кружились меж куполов. Бирюч в желтом кафтане остановил каурого бахмата, чёл оглушительно:
— «Ведомо бы было всем посадским, торговым, промышленным людям — дали бы они со своих животов сказки за руками голов, старшин да начальных людей, сколько у них, у тех посадских, торговых, промышленных людей, животов— пожитков. И с тех бы животов платить бы им, посадским, торговым, промышленным людям, в государеву ратную казну десятую деньгу[99] безо всякого замотчанья!»
Громом гремел голос бирюча, лицо его налилось от натужного крика кровью, глаза выкатились, рыжая борода прыгала вверх и вниз, а торговые, посадские, промышленные люди на торгу неподвижно слушали указ, повесив головы, опустив руки.
Конь, знамо дело, любит овес, земля — навоз, а воевода — принос!
Бирюч толканул широкого бахмата, поехал дале, трое гостей молча вернулись за стол.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — проговорил Босой, усаживаясь на скамью. — Ух, сегодня кабаки и дадут доходу!
— Пропьем Русию — казне легче будет!
— Ладно хоть мужика-то не обложили! — ворчал Стерлядкин.
— Дай срок, доберутся! Обложат! — сказал Кирила Васильич, разглаживая ладонью скатерть. — Ноготок увяз — всей птичке пропасть! Эх, други-товарищи, пришла война! Кончилось наше собиранье земли. Опять в драку лезем! Разматываем землю! Разоренье великое!
— Наше дело малое — собирай деньгу! — рассудительно отозвался Грачев.
— Не наше это дело, Семен Матвеич. Царское это дело! Воеводское! Мы-то, торговые, от народа. Мы раньше этим земским делом правили, верно, а ныне у воевод в подручных ходим. Мы людей не трясли! А воеводы людей на правеж ставят, ровно яблоки трясут, а мы деньгу собираем, — говорил Босой, теребя скатерть.
— Народ-то волен! Ну, его и жмут!
— Кто?
— Воеводы.
— Да патриарх не хуже воевод.
— Царь во всем виноват!
— Забижают нас!
— И кто ж? Ну кто?
— Дурна бы не было какого! — проговорил, оглядевшись, Босой. — Народ серчает. Дело-то ведь никак не лучше Плещеева-покойника! Куда твои бояре!
— Поостерегся бы ты патриаршьих истцов, Васильич. Услышут — урежут язык!
— С царем патриарх ноне крыльцо в крыльцо живет. Шабры[100]! — продолжал тихо Босой. — Палаты какие! Ну что будешь делать, только кто подымется — сейчас себе палаты строит… Чванится! От греков турецкий ихний обычай принял… Патриарх добрых попов лает, на цепь сажает. В Сибирь ссылает! Протопоп Аввакум от Казанской где?
Иван Неронов, старец, где? И ворон костей их не сыщет. Что творится, господи твоя воля! И на войну идем, и дома-то воюем!
И нагнулся к окошку:
— Ишь, ктой-то едет?
Запряженные в одну лошадь, с верховым возницей, через Спасские ворота в Кремль въезжали длинные, на лодку похожие сани. Старец в фиолетовой скуфейке с меховой выпушкой, в смирной одежде сидел, привалясь к спинке, выше головы торчал посох.
— А, митрополит едет! Новгородский, Макарий, надо быть. Царь-то Собор опять созвал… церковный. Ну, с миром изыдем, братие! — говорил Кирила Васильич. — Дел-то много не переделано. В приказы надобно поспеть…
Несмотря на то что весь порядок жизни царева Верха был нарушен, перевернут сборами на войну вверх дном, несмотря на то что стряпчие, жильцы, даже стольники метались между царскими горницами и мастерской палатой — собирали они царя на войну и одежей и оружьем, несмотря на то что было много хлопот и с Разрядным приказом, подымавшим войско, и с Поместным, ставившим рать, и с Посольским, отправлявшим посольство за границу с извещением о войне, царь в этот мартовский день еще собрал и церковный Собор всей земли.
Под золотой росписью крутых сводов Столовой палаты, под ее святыми угодниками, ангелами, архангелами, под святыми митрополитами да князьями в епанчах с пестрыми аграфами на правом плече от узких окон было темно, горели висячие паникадила. Курились ладан да смолка, царь сидел, сдвинув брови, на высоком кресле. Был он уже в большом походном наряде, в шубе, опоясан мечом: явно всем — пошел воевать! Рядом — Никон-патриарх, в греческой новой митре на голове, в зеленой бархатной мантии с золотыми да серебряными источниками, скрижали с херувимами, по подолу бубенцы… На груди две панагии, посреди их крест. В толстой руке посох св. Алексея-митрополита: московские земные дела подкреплялись законом небесным.