Ночь в Лиссабоне. Тени в раю - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет. Нашли того человека, который меня прятал. Медиков взглянул на меня.
— Вы успели удрать?
— Да.
— А что случилось с тем человеком?
— То, что обычно случалось. Его отправили в концлагерь.
— Он был немец?
— Бельгиец. Директор музея.
Медиков кивнул.
— Каким образом вам удалось так долго скрываться? — спросил он, помолчав немного. — Разве в музее не было посетителей?
— Конечно, были. Днем я сидел взаперти в подвале, где находился запасник. Вечером являлся директор, приносил еду и на ночь выпускал меня из моего убежища. Из здания музея я не выходил, но мог выбираться из подвала. Свет, разумеется, нельзя было зажигать.
— А служащие музея что-нибудь знали?
— Нет. В запаснике не было окон. А когда кто-нибудь спускался в подвал, я сидел не шевелясь. Больше всего боялся чихнуть не вовремя.
— Вас из-за этого и обнаружили?
— Да нет. Кто-то обратил внимание, что директор либо чересчур часто засиживается в музее, либо возвращается туда по вечерам.
— Понятно, — сказал Медиков. — А читать вы могли?
— Только в летние ночи или при лунном свете.
— Но ночью вам разрешалось гулять по музею и рассматривать картины?
— Да, пока они были видны.
Медиков улыбнулся и неожиданно спросил:
— Хотите есть?
— Да, — сказал я. — И даже очень.
— Так я и думал. Стоит человеку очутиться на свободе — и у него появляется волчий аппетит. Поедим в аптеке.
— В аптеке?
— Да, в drugstore. Это одна из особенностей Штатов. В аптеке покупают аспирин и закусывают.
— Чем вы занимались целый день в музее, чтобы не сойти с ума? спросил Медиков.
Я окинул взглядом аптеку: у длинной стойки люди торопливо жевали, глядя на рекламные плакаты и бутыли с лекарствами.
— А что мы тут будем есть? — спросил я в свою очередь.
— Котлеты. Это блюдо да еще венские сосиски — основная пища американцев. Бифштексы не по карману простому люду.
— Чем я занимался в музее? Ждал вечера. И, конечно, по возможности избегал думать об опасности, которая мне угрожала. Иначе я бы очень скоро свихнулся. Впрочем, у меня был опыт — уже несколько лет, как я скрывался. Один год даже в самой Германии. Вот я и не позволял себе думать, что допустил хоть какую-нибудь оплошность. Раскаяние разъедает душу сильнее, чем соляная кислота. Это занятие для спокойных эпох. Ну, а потом я без конца занимался французским, сам себе давал уроки французского. Позже я стал ночами бродить по залам музея, рассматривать картины, запоминать их. Скоро я уже знал все полотна. И сидя днем в кромешной тьме, мысленно восстанавливал их в памяти. Я представлял их себе, следуя определенной системе, по порядку, иной раз на одну какую-нибудь картину тратил много дней. Порою на меня нападало отчаяние, но потом я начинал все сызнова. Если бы я просто любовался картинами, то, наверное, пропал бы. Но я придумал себе своего рода упражнение для памяти и благодаря этому все время совершенствовался. Теперь я уже не бился головой об стенку, я как бы поднимался вверх, ступенька за ступенькой. Понимаете?
— Да, вы не давали себе покоя, — сказал Меликов. — И у вас была цель. Это спасает.
— Одно лето я не расставался с Сезанном и с несколькими картинами Дега. Разумеется, это были воображаемые картины, и только в воображении я мог их оценить. Но все же я оценивал их. То был своего рода вызов судьбе. Я заучивал наизусть цвета и композицию, хотя никогда не видел ни одного цвета днем. Это был лунный Сезанн и ночной Дега. И я запоминал и сопоставлял эти картины в их сумеречном воплощении. Позже я нашел в библиотеке книги по искусству. И, присев под подоконником, усердно изучал их. Призрачный мир, но все же это был мир.
— Разве музей не охранялся?
— Только в дневные часы. Вечером его просто запирали. На мое счастье.
— И на несчастье человека, который носил вам еду.
— На несчастье человека, который прятал меня, — сказал я спокойно, взглянув на Меликова. Я понимал, что за его словами ничего не кроется, он не хотел меня обидеть. Просто констатировал факт.
— Не надейтесь стать нелегальным мойщиком тарелок, — сказал Меликов. Это романтические бредни! Да и с тех пор, как существуют профсоюзы, такая возможность отпала. Сколько времени вы можете продержаться и не умереть с голоду?
— Совсем недолго… Сколько стоит этот завтрак?
— Полтора доллара. С начала войны здесь все дорожает.
— Войны? — сказал я. — Какая здесь война?
— Война идет! — возразил Меликов. — И опять-таки на ваше счастье. Требуются люди. Безработицы пока нет. Вам легче будет устроиться.
— Через два месяца мне снова придется удирать. Меликов рассмеялся, зажмурив маленькие глазки.
— Америка — огромная страна. И война идет. На ваше счастье. Где вы родились?
— Согласно паспорту — в Гамбурге, на самом деле — в Ганновере.
— Ни в том, ни в другом случае это вам не грозит высылкой. Но вы можете угодить в лагерь для интернированных.
— В одном таком лагере я уже побывал. Во Франции, — сказал я, пожав плечами.
— Бежали?
— Скорее, просто ушел. После поражения, когда началась всеобщая неразбериха.
Меликов кивнул.
— Я тоже жил во Франции, когда началась всеобщая неразбериха в восемнадцатом году… Но только после победы — как оказалось, впрочем, весьма призрачной. Не выпить ли нам сейчас водки?
— Я привык с опаской относиться к алкоголю, — ответил я. — Несколько раз я из-за него переоценивал свои силы. И дважды это привело к весьма плачевным результатам… к тюремной камере, кишевшей насекомыми.
— В Испании?
— В Северной Америке.
— И все же давайте рискнем в третий раз. Тюремные камеры здесь чистые. Водка у меня в гостинице, тут вам не подадут ни капли… А вы романтик? спросил он немного погодя.
— Для меня это — непозволительная роскошь. Полиция хватает романтиков чаще, чем всех прочих.
— Насчет полиции можете несколько месяцев не беспокоиться.
— Да, верно. Трудно сразу привыкнуть к этому.
Мы пошли к Меликову в гостиницу, но скоро мне стало там невмоготу. Я не хотел пить, не хотел сидеть среди потертого плюша, а комната у Меликова была совсем маленькая. Меня тянуло еще раз выйти на улицу, слишком долго я просидел взаперти. Даже Эллис-Айленд был тюрьмой — пусть сравнительно благоустроенной, но все же тюрьмой. Замечание Меликова о том, что в ближайшие два месяца можно не бояться полиции, не выходило у меня из головы. Два месяца — поразительно долгий срок!
— Сколько я еще могу гулять? — спросил я.
— Сколько хотите.
— Когда вы ложитесь спать?
Медиков небрежно махнул рукой.
— Не раньше утра. У