Новый Мир ( № 6 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сараскина, для которой тема писательского призвания Солженицына является ведущей, доведя повествование до эпизода ареста, прерывает динамично развивающийся сюжет пространным авторским размышлением: что было бы с ее героем, если бы военная цензура не перехватила крамольных писем Солженицына к его другу Виткевичу? Что было бы, если бы боевой офицер Солженицын, воспитавший “лучшую по дисциплине и боевой подготовке батарею дивизиона”, отличившийся в боях, награжденный орденами и медалями, встретил День Победы в действующей армии? Скорее всего, нашел бы драгоценную зачетку МИФЛИ, куда он поступил параллельно с учебой на мехмате Ростовского университета, восстановился бы (МИФЛИ слили с филфаком МГУ). В планах его было учительствовать в московской школе (за два месяца до ареста просил жену прислать учебники, хотел готовиться к преподавательской работе) и писать, писать. Пять военных блокнотов, исписанных бисерным солженицынским почерком, содержали драгоценный материал. “Эти дневники были — моя претензия стать писателем”, — цитирует Сараскина Солженицына. Он записывал все увиденное и, что еще важнее, — все услышанное от однополчан. Война делает людей откровеннее. Солдаты рассказывали ему правду о коллективизации, о голоде на Украине, о 37-м годе. Возможно, захваченный марксизмом, Солженицын пренебрег бы записями из военных блокнотов — сам он размышлял над таким поворотом собственной судьбы: “Если б я стал писателем в русле официальной советской литературы, я, конечно, не был бы собой и Бога потерял бы”. Но скорее всего, война, вошедшая в сознание начинающего писателя потенциалом правды, потребовала бы этой правды и впредь. Таиться и работать впрок, в стол, ему, вероятно, все равно бы пришлось, предполагает Сараскина (недаром он писал жене о таком варианте своей судьбы). А значит, все равно сохранялась опасность ареста.
То обстоятельство, что его взяли в феврале 1945-го за антисталинские высказывания в письмах к Виткевичу и приобщили к делу “Резолюцию № 1”, наивный и романтический документ, который, однако, легко давал возможность обвинить авторов в попытке создания антисоветской организации, — это, по мнению Сараскиной, трагическая “указка судьбы”. Но сам ГУЛАГ “должен был достаться Солженицыну — как предназначение”.
Рассуждение это совершенно логично. Трудно сказать, насколько оно истинно. Но использование сослагательного наклонения позволяет наметить еще несколько точек бифуркации в его биографии.
Я не буду говорить здесь о болезни, хотя, знакомясь с диагнозом Солженицына и думая об обстоятельствах, при которых ему вырезали раковую опухоль в лагере, а спустя несколько лет бесправному ссыльному лечили метастазы в Ташкенте, его исцеление и в самом деле нельзя признать иначе как чудом. Но тут все ясно: смерть биографию прерывает, и замыслы остаются нереализованными. А вот если бы писатель-подпольщик, как аттестует себя сам Солженицын, из подполья так и не вышел? Не решился бы нарушить законов конспирации (ведь как колебался, отдавая Льву Копелеву рукопись для передачи в “Новый мир”, ведь как корил себя: “Как мог я, ничем не понуждаемый, сам на себя отдать донос?..” (“Бодался теленок с дубом”). И вырыл бы свои тщательно скрываемые рукописи где-нибудь в начале перестройки… И публиковался бы “День зэка”, “Круг” и даже “Архипелаг” среди внезапно разрешенных романов Платонова, Замятина, Домбровского, Гроссмана и Ямпольского, — каков бы
от них был резонанс?
Но даже, предположим, рукопись Копелеву отдана и передана в “Новый мир”. И благополучно достигла Твардовского (а ведь мог тихо отфутболить любой из замов, позже Солженицын об этом сам написал). Известно, что в 1968 году публикация “Ракового корпуса” висела на волоске, Твардовский даже запустил повесть в набор: по поведению секретарей Союза писателей казалось, что наверху приняли решение печатание разрешить. Но потом что-то затормозилось в аппаратной машине — и вот запрет. Легко представить, что такую же осечку могла дать аппаратная машина раньше, что публикация “Одного дня Ивана Денисовича”, которой Твардовский добивался в течение года, — все же сорвалась бы. Ну, ушла бы повесть в самиздат. Неизвестный автор получил бы толику известности в узком специфическом кругу. Но не было бы ни Нобелевской премии, ни публичности, ни жадного внимания прессы, ни шумихи на Западе, ни “невидимок”, готовых ему служить. “В круге первом” и “Архипелаг” (который, скорее всего, был бы написан, но стал бы значительно беднее из-за отсутствия возможности опереться на свидетельства сидельцев) могли быть переправлены на Запад и даже опубликованы. Но не произвели бы и сотой доли того впечатления, что достигается публичным присутствием автора по эту сторону “железного занавеса”.
Рецензия Басинского на книгу Сараскиной называется “Победитель Судьбы”. “Солженицын первый из русских писателей осмелился сам расставить вехи своей судьбы. <…> Согласно неписаному коду русской судьбы, он должен был физически погибнуть, много раз быть раздавленным, сойти с ума или... подчиниться”, — пишет Басинский, считая, что писатель “победил даже не Систему, а Судьбу” (“Российская газета”, 2008, 1 апреля). В чем-то Басинский прав — Солженицын, безусловно, оседлал свою судьбу. Но и судьба услужливо разворачивалась к нему лицом. Солженицын, кстати, осознавал это. В “Теленке” отчетливо выражено сознание писателя, что его ведет “Высшая Рука”, Провидение, Господь. Именно поэтому даже то, что поначалу кажется ему бедой, провалом (арест архива в 1965 году, арест “Архипелага” в 1973-м), оборачивается встречным боем и победой. “Как ты мудро и сильно ведешь меня, Господи!” Или: “То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю и провожу, что я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить её и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей”.
Именно потому, что указующий перст Судьбы так слаборазличим поначалу в зигзагах биографии Солженицына, именно потому, что Судьба кажется
к нему немилосердно жестокой, а потом балует победителя и триумфатора,
сама биография писателя приобретает характер тщательно выстроенного литературного сюжета. Рассказывая об аресте, следствии, тюремном и лагерном опыте, ссылке, обстоятельствах семейной жизни с Решетовской и женитьбе на Наталье Светловой, долгой подпольной работе, триумфальном прорыве, годах противоборства с властью, закончившихся высылкой Солженицына, Сараскина в основном следует за уже знакомым нам по “Теленку” и “Архипелагу”
рисунком биографии, попутно опровергая мифы, ложь и клевету, сопровождавшие Солженицына всю его литературную жизнь.
С самого начала перед биографом возник вопрос оптики: какими глазами смотреть на объект исследования?
Прекрасно понимая неизбежность упреков в ангажированности, Сараскина заранее выстраивает линию обороны. “Боязнь жизнеописателя впасть в „апологетику” <…> понятна и уважительна: роль клакера, мобилизованного прославлять и превозносить кого-нибудь, и в самом деле несимпатична и малопочтенна”, — пишет она, предпринимая попытку возвратить понятию „апологетика”
изначальный смысл греческого термина, напоминая, что апология — это
“„заступничество”, взятое по совести обязательство оправдать свой предмет в глазах истории, защитить его перед несправедливым судом общества, очистить от клеветнических нападок и ложных обвинений”. Но боюсь, в такие тонкости, как изначальное значение слова “апологетика”, читатели не будут вникать. Книгу Сараскиной многие воспримут как одобренную Солженицыным, официально им утвержденную версию биографии. Вот, к примеру, в “Новом литературном обозрении” американский славист Ричард Темпест, рассказывая о Международной конференции “Александр Солженицын как писатель, мифотворец и общественный деятель”, прошедшей в июне 2007 года в Иллинойсском университете, вскользь обмолвился о не завершенной еще книге Сараскиной как об “авторизованной биографии писателя”.
Авторизация — это подтверждение идентичности. Авторизация биографии означала бы, что существует некий текст жизни, который можно перевести на бумагу одним-единственным способом. Меж тем, следуя векторам биографии Солженицына, Сараскина создает свой собственный текст, на котором лежит печать ее индивидуальности, при том, что оптика Сараскиной, конечно же, совпадает с оптикой Солженицына.
Лишь в последних двух частях книги, кстати наименее проработанных, у благожелательного читателя (каким я и являюсь) могут возникнуть претензии к этой оптике.