Случайный рыцарь (Сборник) - Леонид Панасенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но мы не намерены участвовать в ваших дурацких съемках», — сказал Яковлев.
«Ваши намерения не имеют никакого значения, — усмехнулся Режиссер. Ровным счетом никакого. У вас нет ни малейшего шанса избежать общей участи. Вы это поняли и остановили меня, не правда ли? Отныне все в моей власти. И все же я жалею вас. Да, жалею, — Режиссер вздохнул и опустился в кресло. — Хотя чувства — это нечто чуждое для меня. Тут скорее расчет: вы помогли мне, я хочу помочь вам. Отняв у вас одно, я хочу дать вам другое. Вместо способности действия вы обретете способность существования. Так вообще одна форма энергии переливается в другую. Поэтому я вас пожалею…»
«Хватит! — потребовал Яковлев. — Ваши мистификации нам осточертели. Хотелось бы услышать, наконец, правду, а не эти ваши философские силлогизмы. Я требую, черт возьми, чтоб вы сказали правду! — Яковлев встал, подошел к двери и прислонился к ней спиной. — И вы скажете! Иначе я вас не выпущу!» пригрозил он.
«Прекрасно! — засмеялся Режиссер. — Это еще раз подтверждает, что власть ваша могла бы стать безграничной. И что такой же будет моя власть. — Режиссер встал и подошел к Яковлеву. — А теперь мы увидим, как вы не выпустите меня, каким способом вы сможете меня удержать…»
«Петр! — позвал Яковлев, — помоги мне справиться с этим… существом!» последнее слово он произнес с нескрываемой издевкой.
«А сам? — спросил спокойно Режиссер. — Сам не справишься?»
Лукашевский подошел к ним.
«Ладно, — сдался вдруг Режиссер. — Не драться же мне с вами. Это было бы крайне неприлично: председатель райсовета дерется со своими гражданами. Нонсенс! Нелепость! Я готов покориться, — сказал он, разведя руками и оборачиваясь к Лукашевскому. — Извольте, расскажу вам правду. Присядем?»
«Присядем», — ответил довольный собою Яковлев.
«Итак, правда, — заговорил Режиссер, когда все трое уселись в кресла. Чистая, грубая, неприкрытая… такую правду вы хотите?»
«Именно такую, — подтвердил Яковлев. — Чистую, грубую, неприкрытую и полную, без утаек».
«Но она вам известна, — сказал Режиссер. — Совсем недавно вы толковали о ней — о грозном голосе крови. Голос крови — голос ненависти и смертельной вражды. Нет эллина, нет иудея — есть человек. Человек должен ценить мысль и дело, а не звук мысли и запах пота. Звук мысли и запах пота — это кровь. А мысль и дело — душа. Там — зверь, здесь — человек. Чья кровь чище, чья кровь горячей, чья кровь старше, чья моложе, чья ценнее, чья дешевле, у кого она доброе вино, у кого — пресная вода, кто пролил ее на этой земле больше, кто меньше. Право крови — право зверя. Это вы знаете, об этом вы говорили. Это право возведено ныне в верховный закон. А надо было сделать верховным закон душевного и трудового братства. Этому тщетно учил вас Христос. И вот — две тысячи лет крови. Ни свет истины, ни мрак заблуждений не привели вас к прозрению. Вы душевно слепы. И во тьме, и на свету вы различаете лишь цвет крови. Месть за кровь, вина крови — вот и все, что вами движет. И чем дальше, тем сильнее. Вас не останавливает ни вопль благоразумия, ни рык палача. Вечная война вместо вечного блаженства. Вы избрали этот путь, хотя были свободны. Вам дана была свобода творить светлый храм, а вы соорудили грязную бойню. Все формы кровавой ненависти испытали вы и теперь вернулись к самой дикой. А могли бы испытать все формы любви и остановиться на самой прекрасной — ради вечности. Скифы, половцы, киммерийцы, готы, сарматы, печенеги — это последнее дробление все возрастающей вражды, последнее перед концом, когда все восстанут против всех. Голос крови оглушил вас, цвет крови ослепил. Вы не слышите и не видите эха и отблеска распятой вами Истины. Вы — безумцы. Это и есть правда».
«А ты? — спросил Яковлев. — А ты кто?»
«Ну да, — сказал Режиссер. — Я все время отделяю себя от вас. И это вас беспокоит. А между тем я тоже принадлежу к роду человеческому… Но странным образом, потому что безумец среди безумцев».
«Конкретнее, пожалуйста», — попросил Яковлев и победно взглянул на Лукашевского: подтверждалась, казалось, его версия, что Режиссер обыкновенный мистификатор и авантюрист.
«Конкретнее? Но вы и об этом уже наслышаны — продолжал Режиссер, согласно кивнув головой. — Да, я хотел снять фильм. Но не „Вечная война“, как здесь говорят, а „Последняя война“. Еще недавно мы полагали, что последняя война атомная, что нас погубят классовые и идеологические распри. Но последняя война — к этой мысли пришел я, и жизнь подтверждает это — не идеологическая, не классовая, не война политических систем, государств, континентов. Последняя война — война крови, падение в дикость. Мне не давали снять этот фильм, меня преследовали, объявили сначала провокатором, затем просто сумасшедшим. И уже упрятали было в психушку…» — Режиссер вдруг замолчал и посмотрел на собеседников, как бы проверяя, какое впечатление произвели на них его слова.
«Ну, ну! — уже откровенно радуясь своей победе и улыбаясь, похлопал по колену Режиссера Яковлев. — Продолжай, продолжай! Теперь о том, как ты втерся в доверие наших болванов, как ты завоевал их симпатии, как внушил им безумные идеи».
«Я?! — Режиссер откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. — Ничуть не бывало. Разве я объявил соседний с вами район независимым государством? Разве я заблокировал атомную электростанцию в другом соседнем районе и прекратил подачу энергии в ваш район? Разве я организовал конные банды, которые теперь нападают на погранзаставу, на флотскую базу, даже на ваш маяк с целью добыть оружие? Разве я создал так называемые политические клубы жаждущих крови дикарей? Нет, не я! Все это уже было, когда мне предложили миссию… Режиссер мотнул головой и тихо засмеялся. — Высокая миссия, страшная миссия…»
«Снять фильм?» — подсказал Яковлев.
«Да, да. Снять фильм „Последняя война“.»
«И это смешно?» — спросил Лукашевский.
«Нет. Смешно другое. Как они облекли меня этой властью, этой способностью, как возлагали на меня вели, кую миссию. Да, да, я рождался в гроте, я проламывал вашу каменную ограду, я проникал сквозь стены… Мне смешна была эта игра. Но им непременно нужен был правдоподобный образ, земная форма неземной власти… И даже это, последнее, они хотят видеть как вполне земную съемку фильма. Чтоб не стирать затем в душах погибших, превращенных в космическую пыль, память о милосердном вмешательстве… Так он и говорят… Вот и все, господа, — сказал Режиссер и встал. — Вот и все. Теперь прощайте, он подал руку сначала Яковлеву, затем Лукашевскому. — Впрочем, могу показать маленькое чудо, — задержал он руку Петра Петровича. — Вы ведь не возьмете с собой на яхту эту картину, которую вы так торжественно и изящно назвали „Вид на пирамиду Хео из тени пирамиды Хеф“. Она вам не понадобится. К тому же вы побываете вскоре у египетских пирамид — для этого вам понадобится лишь войти в устье Нила. Этот маршрут включен в план вашего плавания. Словом, картина вам не понадобится. Поэтому я ее уничтожу. Но не физически, разумеется, а чудесным образом. Ваш друг требовал чуда. И вот чудо, — Режиссер подошел к картине, коснулся указательным пальцем вершины пирамиды Хеопса, и вся картина мгновенно исчезла. Теперь в раме на стене висело чистое белое полотно. — Вот так, словно извиняясь, улыбнулся он. — Это делается именно так. Прощайте, господа. Счастливого вам и вечного бытия». — Режиссер снял с головы шляпу, поклонился и вышел. Шаги его замерли сразу же за порогом комнаты. Лукашевский, преодолев оцепенение, подошел к двери и выглянул на веранду. Там никого не было.
Рудольф, к которому Петр Петрович и Яковлев поднялись на башню через несколько минут, на все их вопросы о человеке в машине отвечал, что никакого человека и никакой машины ни во дворе, ни вблизи маяка он не видел
«Вместо того, чтобы лезть ко мне с глупыми вопросами, — сказал Рудольф, зевая и потягиваясь, — могли бы принести мне бутылочку и поделиться со мной коньяком. Но заботы о ближнем вам, конечно, чужды, — принялся он философствовать. — Это — болезнь нашего времени. Хотя вы оба из другого века и могли бы кое-что помнить из заветов Иисуса Христа…»
Глава 8
В степи расцветали дикие тюльпаны, ирисы, свистели суслики. Зависнув над гнездами, рассыпались трелями жаворонки. По утрам по росным травам, словно по морю, пролегала от солнца к западу сверкающая дорога. Пахло молодым чебрецом. И полынь, жесткая и прочная осенью, теперь пробивалась между камней нежными серебристо-зелеными кисточками. Восток не омрачался ни туманом, ни облаком. И лишь над морем, у самого горизонта, всплывали, распухая, белые послеполуденные облака, выстраивались в жемчужную гряду, и, чуть тронувшись к востоку, вдруг замирали, пропускали солнце, разбрасывая по небу его лучи, похожие на крылья огромной ветряной мельницы. Вода была еще прозрачной, как оптическое стекло, и холодной, как лед. Морской горизонт не парил, не утопал в мареве, не зашторивался дымкой — четкий, как линия, проведенная тушью, он отрезал штилевое море от весенней небесной голубизны. Простор не отзывался эхом, но был гулким, словно над землей и водой и впрямь нависал свод, а не бездонная высь.