У памяти свои законы - Николай Евдокимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей домашней жизни Нюрка жила жалостью к покорному Степану. Ей было стыдно перед ним за свою хоть и не физическую, но душевную измену. Теперь, когда она ощущала свою вину, она испытывала к Степану еще большую жалость. Нюрка сознавала, что такая жизнь не может продолжаться бесконечно, и все же не решалась сказать ему правду о вечной и непоправимой любви к Михаилу Антоновичу. Она молчала не потому, что боялась упреков и осуждения, а потому, что знала — своим откровенным разговором нанесет доверчивому и впечатлительному Степану неожиданную рану на всю жизнь, оставив его в глубоком одиночестве и разочаровании.
Она заботилась о его еде, стирала белье, чтобы он был чисто и прилично одет, гладила брюки, которые Степан при своем умении делать все собственными руками так и не сумел научиться гладить, ходила с ним по вечерам в кино или в гости, но, что бы ни делала, всегда думала о Михаиле Антоновиче, представляя его немолодое некрасивое и прекрасное лицо. Обычно оно было спокойным и добрым, это лицо, но иногда на нем отражались какая-то внутренняя боль и какое-то страдание, непонятные Нюрке.
Он и сам не понимал своего состояния. Ныне он жил в постоянной тревоге. «Я устал от мыслей об этой девочке, — думал он, — но я не должен ее любить, потому что своим характером уже испортил жизнь одной женщине. Я нездоров, я могу внезапно умереть от своей болезни».
И все же, несмотря на болезнь, все в нем было крепко, и руки, и сердце, и мозг, а мысли о смерти возникали независимо от того, здоров он или болен, счастлив или не счастлив, грустен или весел. Мысли эти о недолговечности жизни, о неизбежном конце, одинаковом для всех людей, больших и малых, хороших и плохих, с годами приходили чаще и вызывали в нем злость и мгновенный страх своей беспомощностью перед неотвратимостью смерти. Впрочем, он понимал, что в несправедливости смерти есть своя разумность и своя справедливость, ибо смерть очищает землю и дает возможность испытать жизнь будущим людям, которые еще должны родиться, еще ждут своей очереди. Но, хотя он понимал это, все же чувствовал острую печаль и сожаление, что праздник жизни когда-то окончится и для него.
Он не мог понять, отчего с появлением Нюрки жизнь его не обогатилась, а словно бы потеряла ясность и былую значимость. Он даже будто бы разучился работать — металл и печь не то чтобы не слушались его, но жили своей, отдельной от мастера жизнью.
Среди многочисленных страданий и внутренних забот, которые посещали его в жизни, были временные, второстепенные заботы и страдания, они приходили и уходили, как неудобные гости. Но были и иные боли, иные страдания, они жили прочно, с постоянной пропиской, а среди них основное — страдание о металле, об ощущениях и чувствах, знакомых только ему одному по сталеварской работе.
Давно, еще на фронте, он понял тоску о живом огне, не оставляющую его с тех давних пор.
Сидя в блиндаже у печи, жующей свою деревянную пищу и согревающей сытым дыханием усталых солдат, молодой Михаил Антонович смотрел на жизнь огня и вел с ним особый мысленный разговор. Он вспоминал другой могучий огонь, который горел в его печи на косинском заводе. А этот блиндажный огонь характером походил на тихую домашнюю лошадь, покорно исполняющую назначенную ей работу. Этот огонь был похож на заводского мерина Звездочета, который скучно перебивался на легких работах, не зная вольной и красивой жизни, которой живут иные его соплеменники на степных просторах, беговых дорожках, цирковых аренах или в кавалерийском строю.
Огонь в блиндаже был уныл и покорен. Он рождался без веселья, а умирал без сожаления. Он был не мудр, так равнодушно и спокойно относясь к жизни, а глуп, ибо высшая мудрость не в покорности обстоятельствам, но в стремлении победить обстоятельства и возвыситься над ними пылкой душой. Этот блиндажный огонь не производил никакой работы, а жевал свою деревянную пищу и урчал от сытости. Он не знал о прекрасной жизни великого огня, творящего жидкий металл в мартеновских печах, вагранках и домнах. И потому не понимал мыслей солдата и не стыдился единственной заботы — насытить голодный желудок. Созерцая, Михаил Антонович изучил его повадки и хитрые приемы. Он не был един, этот огонь, он слоился на три огня, на верхний, средний и нижний. Нижний огонь сговорился с верхним, они оба захватывали пищу и обтекали ее, не пропуская постороннего холодного воздуха, а срединный огонь ждал, пока подсохнет, угреется еда, и, дождавшись, жадно жевал размягченную добычу, выплевывая ненужные остатки.
Тогда-то впервые и узнал молодой Михаил Антонович страдание по большому огню, поняв для себя, что металл и человек не могут жить раздельной жизнью.
Ныне он потерял это чувство единства. А однажды со страхом ощутил, что печь и металл враждебны ему, а сам он бесплоден. Окружающие предметы, машины, люди будто отслоились друг от друга и лениво жили каждый в отдельности, самостоятельной, не синхронной с остальными жизнью. Огонь в печи трепыхался, как в старой керосинке, металл кипел лениво, словно пшенная каша в солдатском котелке, пузыри, как назревающие нарывы, вздувались, но не лопались. Печь урчала лениво и сонно, будто одряхлевший кот.
Все вокруг спало, не жило, а существовало, без общей цели и единого направления, безразлично друг к другу. Металл чавкал старческими губами, пускал ленивые пузыри и ворочался в своей норе уже бесконечный пятый час, хотя ему давно нужно было проснуться от затянувшейся спячки.
Никто не был виноват. Виноват был сталевар, принесший сюда свою пустую душу.
«Я пуст, — сказал он себе, — я хочу дать жизнь чистому металлу, а сам живу смутной жизнью, обманывая себя самого». Кое-как он дотянул плавку и пошел в цех, где работала Нюрка.
Он пришел в цех, где она работала, и остановился в отдалении, наблюдая за нею. Он еще не видел ее за работой и удивился быстроте и легкости ее движений. Она чувствовала дыхание и ритм особой жизни станка, а этому нельзя научиться, это надо услышать чутким ухом. Она двигалась мягко, без суеты и ненужных рывков, хотя и была еще напряжена у станка, еще остерегалась неожиданностей его металлического тела.
Нюрка подняла голову, увидела Михаила Антоновича и покраснела. Он подошел к ней.
— Что-нибудь случилось? — спросила она.
— Нет, — сказал он. — Я пришел, чтобы спросить: ты выйдешь за меня замуж?
Она испугалась. Побледнев, она смотрела на него. Лицо у нее было жалким, потерянным. Она ничего не видела перед собой, смотрела на Михаила Антоновича и не видела его. Она прикрыла глаза рукой, повернулась и убежала. Михаил Антонович постоял еще немного и ушел дожидаться ее у проходной, так как до конца ее рабочего дня было уже недолго.
Нюрка вышла из проходной и сразу заметила его. Он стоял возле газетной витрины и улыбался ей спокойной улыбкой, как будто ничего не случилось, как будто только что в цехе не произошло события, которое изменило весь мир, все понятия и все чувства. Она снова испугалась Михаила Антоновича, потому что, имея теперь право любить его открытой любовью, не знала, как отныне смотреть на него, какие слова говорить, она боялась, что разочарует его своим незнанием.
Они молча пошли рядом. Он взял ее под руку, а она вся онемела, ощутив на голой своей руке его теплую ладонь.
— Ты выйдешь за меня? — спросил он.
— А Степка? — вдруг сказала она и поняла, что сказала глупость, ибо Степкина судьба была ею решена давно. — Нет, я не то сказала, — проговорила она, испугавшись, — извините меня. Да, конечно, — твердо произнесла она, — я выйду за вас замуж... Я люблю вас...
Он наклонился, поцеловал ее в щеку прямо тут, на улице, при всем честном народе. Ей и неловко стало, и приятно, и весело.
На следующий день на заводе был праздник. Завод выпускал пятитысячный тепловоз и торжественно отмечал его рождение.
На заводском дворе собрались сотни людей. В толпе Нюрка разыскала Михаила Антоновича и встала рядом с ним.
— Я очень скучаю без вас, — сказала она и покраснела. — Наверно, я легкомысленная нахалка, но правда, я очень скучаю без вас. — Она проговорила это и вдруг хихикнула от смущения Степкиным хихиканьем и тут же возненавидела себя лютой ненавистью. — Я знаю, я дура набитая.
Он взял ее руку — она обомлела от счастья, — сжал в своей большой ладони. Они долго стояли так — он держал ее руку и молчал, и она молчала, закрыв глаза от головокружения. А вокруг торжественно шумела заводская толпа.
Было двенадцать пятнадцать, когда из сборочного цеха выполз тепловоз с огромной цифрой «5000» на опоясывающем его транспаранте. Он был молод и элегантен. Черная шкура его еще не знала ни дождя, ни ветра, ни других природных явлений, которым ему придется сопротивляться в длинной предстоящей жизни. Он свистнул тонким голосом, будто заржал веселый жеребенок, приостановился, испугавшись криков людской толпы, встретившей его рождение, но понял, что это добрые крики мастеров, давших ему самостоятельную жизнь, и дальше пошел неуверенной, стеснительной походкой.