Никто не заплачет - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Листочек не являлся официальным документом. Остроумная начальница отдела кадров называла такие расписки «противозачаточными». Законной силы они не имели, но на психику девочек-лимитчиц давили.
В общежитии жить с детьми запрещалось – по закону. Общежитие не было семейным. Устроиться на другую работу без прописки невозможно. С лимита на лимит не брали. Если юная провинциалка после случайной любви не успевала вовремя сделать аборт, у нее был один путь: возвращаться домой, куда-нибудь в Пензенскую или Саратовскую область, прощаться со сказочной Москвой, падать в ножки маме с папой и быть готовой к долгому женскому одиночеству, к громкому злому шушуканью провинциальной молвы. Матерей-одиночек с московским «приплодом» в провинции не уважают и замуж не берут.
У кого-то хватало мужества вернуться с младенцем домой. Но у укладчицы Мани Астаховой мужества не хватило. Дома, в городе Адбасаре Целиноградской области, мать пила и буянила, отец давно погиб, уснул пьяный за рулем своего грузовика. С продуктами в Адбасаре было плохо, масло и мясо по талонам, с промтоварами еще хуже. Все мужское население пило беспробудно. Маня поплакала, хорошо подумала и предпочла доверить своего новорожденного мальчика заботливому советскому государству. Может, повезет ему, усыновят порядочные люди, станет москвичом, будет жить в нормальной квартире.
Врачи ее долго отговаривали, мальчик был здоровенький, крепенький, без всяких отклонений.
Толя рано осознал себя сиротой, раньше, чем многие его сверстники. Еще в детском доме он понял: нет ни мамы, ни папы, никто не заступится, никто не спрячет от беды. А бед у него было много. Дети дразнились и дрались, няньки и воспитатели орали, наказывали, ночью снились страшные сны, и некому было пожаловаться.
Вторым главным его чувством после голода стал страх одиночества. Его как магнитом тянуло в стаю, к вожаку под крылышко. Пусть вожак жесток и насмешлив, пусть за его покровительство надо дорого платить. Толя Чувилев готов был на все, лишь бы не отбиться от стаи. Собственное "я" не было для него ни цены, ни смысла. Оставаясь один хотя бы на полчаса, он чувствовал себя как бы голым, выброшенным на мороз. Ему хотелось к кому-то прилепиться, чтобы было рядом живое, надежное тепло.
Более преданного Коле Козлову мальчика в интернате не было. Толя Чувилев смотрел ему в рот, подражал во всем, даже в жестах. Все, что делал Сквозняк, хорошо и правильно только потому, что это он, Сквозняк. Запас безоглядной детской преданности, который был щедро отпущен Толе Чувилеву с рождения и при иных счастливых обстоятельствах мог бы достаться его матери, достался маленькому лидеру, жестокому и сильному Коле Сквозняку.
О матери он часто думал, то ненавидел, то пытался оправдать. А с возрастом вообще стал жалеть. Значит, так сложилась ее горькая жизнь, пришлось отказаться от сына. Коля Сквозняк говорил, что все это сопли и нечего жалеть, привел его как-то ночью в архив, разыскал личное дело.
– Суки они, и моя, и твоя, – сказал он. – Вот, читай.
Это было в четвертом классе. Толик заучил наизусть: «Астахова Мария Федоровна, 1943 года рождения, общежитие хлебозавода № 5…»
Когда Колю забрали из интерната, Толик Чувилев плакал ночами, грыз подушку. Он тосковал по нему, как по родному брату. Ни с кем другим не мог дружить. Лучше Коли Сквозняка никого не было.
Толику было худо и одиноко в интернате, но он вдруг с удивлением обнаружил, что без Колиных жестоких шуток, хитрых издевательств над детьми и педагогами стало как-то легче. Он и раньше боялся признаться себе самому, что не нравится ему, когда кого-то заставляют слизывать плевок. Но он никогда не посмел бы не то что осудить Колю Сквозняка, но даже в глубине души усомниться в правоте своего лидера.
Поговорить об этих странных, противоречивых чувствах было не с кем. А разобраться самостоятельно он не мог. Да и некогда было думать. Чтобы выжить одному, без стаи, без вожака, требовалось так много сил – куда уж, тут думать…
Толик выживал, как мог. Вел себя хорошо, был тихим и послушным, старательно учил уроки. Ему, как многим его одноклассникам, хотелось после восьмого класса попасть не в спецПТУ, а в обычное, где учатся нормальные подростки, получить профессию, комнату в общежитии, а если повезет – добиться снятия диагноза.
После восьмого класса его направили в обычное ПТУ с хорошей характеристикой и четверочным аттестатом.
ПТУ находилось на Пресне, а прямо через забор было круглое кирпичное здание хлебозавода № 5.
В первый же день, едва дождавшись конца занятий, Толик через дырку в заборе проник на территорию хлебозавода. Побродив по двору среди вагонеток, подышав запахом горячего хлеба, он вошел в цех укладки, где работали женщины в белых штанах и рубахах. Батоны падали на железные вертящиеся круги, женщины перекладывали батоны с кругов на деревянные ящики вагонеток.
Толик подошел к той, которая показалась ему симпатичней других, и просто встал рядом.
– Тебе чего, сынок, хлебушка? – продолжая работать спросила женщина.
Он так волновался, что даже горячего хлеба ему не хотелось.
– А вы давно здесь работаете? – выпалил он наконец. – В смысле, это… сколько лет?
– Много, сынок, очень много. Двадцать. И все здесь, на укладке, вздохнула женщина.
Руки ее двигались автоматически. Толик заметил, что серые брезентовые рукавицы прогорели до дыр, и подумал: а хлеб-то какой горячий, жжется.
– Вы не знаете… – прежде чем произнести имя, он набрал полную грудь жаркого хлебного воздуха, – вы не слышали… здесь работала Астахова Мария Федоровна?
Руки женщины на минуту замерли, но раскаленные батоны стали тут же заполнять круг.
– Астахова… Астахова… – Руки в продленных рукавицах опять быстро задвигались.
Женщина морщила лоб под низко надвинутой белой косынкой и продолжала перекладывать хлеб с круга на вагонетку.
– Слышь, Ивановна, – крикнула она своей товарке, красноносой худой старухе, – ты Астахову помнишь?
– Маню-то? – крикнула старуха в ответ. – Маню Астахову помню.
Толик замер. Перестал дышать.
– А ты кто ей будешь? – Старуха непрерывно двигала руками в таких же прожженных серых рукавицах.
Она не могла остановиться ни на минуту, белые батоны валились на круг, их надо было перекладывать на ящики вагонетки, иначе будет завал, батоны помнутся, и стоимость брака вычтут из зарплаты укладчиц.
Толик обошел круг и встал рядом со старухой, чтобы не перекрикивать гул цеха.
– Я это… вроде родственник.
– Не было у Мани родственников. А лет тебе сколько?
– Пятнадцать.
– Ты, значит, шестьдесят третьего года? Старуха уставилась на него бледными маленькими глазами, она смотрела долго, молча и очень внимательно. А потом отвернулась.
Перед Толиком мелькали желтые батоны, серые рукавицы. Даже голова стала кружиться от жары и этого мелькания. Ему показалось, старуха вовсе забыла о нем. Он заглянул ей в лицо. Лицо было грубое, красное, совсем старое и некрасивое.
– Иди, сынок, хлебушка возьми себе, сколько хочешь, и иди, – сказала она наконец, – нечего тебе здесь…
– Где она? – спросил Толик совсем тихо.
– Зачем тебе? – так же тихо спросила старуха.
– Я хочу знать.
Старуха поджала губы и опять отвернулась. Толик решил, что не отстанет, не уйдет. Так и будет стоять здесь, пока она не скажет. Ведь знает. Точно знает… Но почему-то не хочет говорить.
– Клава! – вдруг крикнула старуха, и Толик вздрогнул от неожиданности. Что расселась? Давай, подмени меня, замудохалась, перекурю.
У окна на лавке сидели две женщины, пили молоко из пакетов и жевали горячий хлеб, откусывая прямо от батонов. Одна из них поднялась и не спеша направилась к кругу.
Ивановна скинула серые рукавицы, не оглядываясь на Толика, пошла к выходу, сквозь строй гремящих вагонеток. Они вышли на улицу. Мягко светило вечернее сентябрьское солнце. Подъехал грузовик с синими буквами «Мука». Грузчик в грязном белом халате, пошатываясь и что-то напевая, прошел мимо, задел Толика плечом, матюкнулся и исчез в белом мучном облаке. Через толстый шланг из машины качали муку куда-то наверх, в мучной цех. Шланг пыхтел, как живой.
– А ты похож на Маню-то, – сказала Ивановна, достала мятую пачку «Беломора», продула бумажный фильтр, закурила, – очень даже похож. Звать как?
– Толик. Анатолий.
– Красивое имя. А она хотела Георгием назвать, Маня-то. Мы с ней соседками по комнате были. У ней, как вернулась из роддома, долго молоко не уходило. Плакала она сильно, потом пить стала. Однажды в роддом пошла, пьяная, наскандалила там, был привод в милицию. Она еще больше стала пить, хуже мужика, запоями… Нам здесь квартиры обещают, как семь лет отработаешь – должны дать. Но не дают. Все знают, однако ждут. Маня тоже ждала, говорила, вот будет свой угол, сразу пить брошу, найду сына, заберу из детдома… Как-то пришла с вечерней смены, выглушила бутылку водки, потом еще портвейну добавила и сиганула в окно с пятого этажа. Вроде не так высоко, да внизу асфальт. Сразу померла. Чего только не бывает по пьяному делу…