Голодные прираки - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я стал покорно смотреть. Хорошие у меня тогда были женщины. Хорошие. Я оценил это только сейчас. Хорошие в смысле красивые – стройные и длинноногие, – только в этом смысле. Были молодые, были и не очень, но все как одна ухоженные и сексапильные. Где я их брал-то только, мать мою?!
Камеру, вспоминаю, я спрятал тоща в книжном шкафу, и поэтому мне было легко под различным предлогом встать с дивана, подойти к книжному шкафу и незаметно выключить камеру. Что я, кстати, и делал довольно часто. А почему делал и почему часто, я понял лишь потом, чуть позже, не когда только начал смотреть, а через некоторое время, небольшое, но необходимое для того, чтобы мне, нынешнему, все сопоставить, и вычислить, каковые были истинные мотивы моих столь частых подходов к книжному шкафу, на одной из полок которого я прятал маленькую видеокамеру, которую в качестве сувенира, или даже, можно сказать, трофея, я привез с прошедшей войны.
Бах! Бух! Трататататататтатата, мать вашу! Пошли, ребята!… Бах! Бух! Дзинь! Фьюииииииить! Попал, сука! Перевяжи меня! Тратааааааататататата! Дай курнуть! Травки, травки, мать твою! Еще! Все, работаем, работаем! Пленных не брать! Бали всех подряд! Чтоб ни одной твари здесь не осталось! Дети? Это не дети, мать их! Это маленькие солдаты! Валить всех, е… рот! Тратаатататататата! Бах! Бух!!!!!!! Война.
(Война. Не более того. Я помню. И до сих пор восторг обжигает меня, когда я слышу автоматный треск, уханье взрывов, пушечную стрельбу, крики раненых и молчание убитых. Я пьянею, я теряю себя, я становлюсь пулей, снарядом, осколком, комком грязи, кровью, эхом. Я перестаю бояться жизни. И смерти, потому что четко и ясно осознаю, что умру только тогда, когда это мне предназначено. Не раньше. И не позже.
Большего счастья я не испытывал никогда.
Разве идут в сравнение с войной наркотики?
Женщины?
…С исключительной регулярностью, три раза в неделю, точно по расписанию, составленному мной еще давно, когда-то, когда на лице моем еще дымился загар, я взвожу тугой курок своего большого кольта, уверенно приставляю револьвер к своему сердцу и стреляю. Раз, второй, третий, пятый, шестой. Я всаживая в себя всю обойму. И падаю с разорванной грудью, булькая кровью, желудочным соком и мочой. Я бьюсь в конвульсиях на нечищеном паркете, я брызжу зловонной жидкостью.
Я упоительно хохочу.
Потому что я опять на войне, и я не знаю – выживу или умру.
Я выживал. Всякий раз. Кровь, дерьмо и моча, и желудочный сок, что выплескивались из меня после того; как расплавленный горячий свинец остервенело рвал мое тело, через какое-то время стекались в меня обратно, а скользкие куски мяса и кожи возвращались на место и соединялись, и склеивались, и прирастали друг к другу, и начинали пульсировать, и набирали температуру, и розовели. А остывшие пули с тихим, но тяжелым стуком падали на пол (уже не похожие на себя), все шесть штук, потерявшие форму, потерявшие цвет, расплющенные, скрюченные, почерневшие и покрасневшие. Я выживал. Всякий раз. Не переставая заразительно смеяться. Потому что знал – не пришел еще срок. Я был так счастлив в те мгновения, так счастлив… как никогда счастлив, как ни теперь, когда сижу у телевизора и не без удовольствия и удовлетворения наблюдаю за собой тогдашним, ранним, хоть и молодым, как ни тогда, когда родился, как никогда…)
Наконец после каких-то минут, внимательно следя за происходящим на экране, я понял, почему же я так часто вставал с постели, отрываясь от очередной дамы, и подходил к книжному шкафу, чтобы выключить видеокамеру. Да потому, что все эпизоды были похожи друг на друга. Будто так – будто я каждый раз в свою квартиру приходил с одной и той же дамой, а не с разными. События разворачивались всегда идентично. Где-то вне поля зрения камеры, мы с дамой, по-видимому, ели, пили, разговаривали, потом садились на диван (здесь-то и брала нас камера), что-то там еще о чем-то продолжая говорить, а потом я нежно привлекал даму к себе, несопротивляющуюся, и целовал ее и, поглаживая коленку дамы, нетерпеливо стремился к ней под юбку или, не менее нетерпеливо, расстегивал ей «молнию» на джинсах или приспускал ее лосины. А дама, в свою очередь, постанывала и покряхтывала, закрыв глаза в предвкушении, безвольная и расслабленная, но готовая (видно было) и истекающая (не видно было), и тогда, я, конечно, вставал, что-то даме размякшей говоря, подходил к книжному шкафу, подмигивал в объектив и камеру выключал.
Но ради чего-то я все же записывал, и эти свои встречи с дамами. Вряд ли я, мужчина далеко не глупый, мог просто так, без всякого умысла, записывать всю эту муру с поцелуйчиками и нежностями. И потому понимал, что в этой записи имеется какой-то секрет. И потому я, нынешний, беспокойно ерзая, прикуривал сигаретку от сигаретки я нетерпеливо томился, с тоской глядя в окно, где птицы и облака и голубой воздух – сегодня, правда, привычно серый и никакой другой. И дождался-таки – не дурак оказался. После какой-то там очередной блондинки или пеструшки, хорошенькой и веселенькой, на экране рядом с собой на том же диване я увидел стройную худую девушку с длинными волосами, с красивым и добрым лицом, чуть встревоженную, чуть испуганную, но заинтересованную, с улыбкой признания украдкой меня разглядывающую, полногрудую, что немаловажно, и в туфлях на шпильке, что не менее важно, в длинной цветастой юбке и в короткой желтой мохеровой кофте, что также. немаловажно, и даже имеет значение, и даже более того, мне, говорю сейчас, нравилось и очень. Я отработанно закинул руку девушке за голову, положил пальцы ей на плечо, несильно привлек девушку к себе. И вот тут, к восторгу моему тогдашнему и нынешнему, вышла осечка. Девушка отстранилась, чуть с недоумением посмотрела на меня и спросила что-то или сказала что-то, я не слышал. Я, понятное дело, тоже что-то там сказал в ответ, веселое и, судя по моему виду, чуть грубоватое (секс, как я уже говорил – дело грубое) и снова, но уже посильней, притянул девушку к себе. Но не тут-то было – девушка закричала. Заплакала. И ударила меня несколько раз. И затем уперлась ручками мне в грудь (ах, с каким удовольствием я прочитал на тогдашнем своем лице УДОВОЛЬСТВИЕ, давненько в зеркалах я не видел себя таким). Я схватил девушку за руки, дернул ее на себя, она согнулась, а я привстал и двумя своими руками завел ее тонкие и слабые руки ей за спину. Сомкнув ее запястья, я сжал их сильными пальцами левой руки, а правой рукой поднял ей, кричащей истошно, юбку, приспустил узкие (конечно, узкие, а как же) трусики, и провел пальцами по влагалищу – по губам, по клитору, раз, другой, еще и еще. Я был терпелив, я знал, ради чего я это делал. Я получал удовольствие. Я ударил девушку по голым ягодицам, несколько раз, сильно, очень сильно. Девушка дернулась и застонала. И я тогда опять вернулся к ее влагалищу.
Работал нежно, с уважением и мягко, но настойчиво, настойчиво и с желанием. И когда время пришло и когда время пришло, я заметил, что девушка перестала уже так вырываться истово и непримиримо, как, когда время еще не пришло, и кричать перестала, и вместо крика глубоко стонать завелась, даже вроде как подбадривая меня, и даже вроде как поощряя. И когда я ее к камере лицом повернул, то на лице том увидел, что непереносимо приятно ей все то, что я сейчас с ней делаю, как тогда, когда время еще не пришло, было ей не менее непереносимо неприятно. Девушка то открывала глаза, то закрывала, складывала губки буквой «О» и говорила вслед: «О!» и судорога наслаждения тогда перепрыгивала через ее светлое лицо. И еще минут?, когда прошла, девушка сказала, шепча-крича: «Давай… Ну, пожалуйста… Я хочу.» После этих слов я рученьки ее белые, конечно, отпустил, ласково, на диван девушку усадил, подошел затем к книжному шкафу, привычно подмигнул в объектив и, проговорив весело: «Вот так!», выключил камеру. И снова по экрану черно-белые полоски пошли-поехали, не вертикальные, а горизонтальные, дрожащие-переливающиеся. Я после подождал еще немного, на полоски глядя, любознательно раздумывая над увиденным, и когда убедился, что никакой записи дальше не будет, а полоски из горизонтальных в ближайшее время вряд ли превратятся в вертикальные, я кассету остановил и вынул ее из видеоаппарата. А телевизор просто выключил, и он, не мигнув, погас и, не вскрикнув, затих.
Ааааааа, вот оно как, весело бил я кулаком по ладошке, похохатывая, по комнате туда-сюда ходил, не знаю чему радовался, к окну подошел, на улицу с удовольствием взглянул, как никогда еще за последние пять лет. Или вру. Но не важно. Хорошо мне сейчас было и комфортно, и ловко, и горячо, и ярко. Так бывает, наверное, когда какую работу классно сделаешь, так, что самому нравится, и осознаешь благодаря этому, что ты что-то можешь по этой жизни и радуешься тому, что ты что-то можешь. А что я, собственно, такого совершил пять лет назад перед зорким объективом портативной видеокамеры, что так веселюсь нынче и торжествую? Ну, надругался над доброй и чистой девушкой. Ну? Так вот так лишь на первый взгляд – полудурков и недоумков, как правило, – а на второй взгляд, и на третий все видится иначе. Поди наговори так, складно и искренне и страстно и неглупо, как это сделал я, поди соблазни скромную и порядочную девушку, и быстро, как это сделал я. Это работа – настоящая. Очень точная. И очень тонкая. Я помню хорошо эту девушку. Ее звали Мелиса. Мы встречались потом пару месяцев и хотели даже пожениться. Если бы я любил ее, может быть, я так и сделал. Но я так не сделал. И Мелиса утопилась. А потом повесилась. А потом сожгла себя в знак протеста на центральной площади города. И в конце концов бросилась под проходящий скорый «Москва-Париж». Короче, не жива она теперь. Или жива… Да, такую работу мог сделать только я, и никто другой. Нелепо и смешно думать противное. Значит, что-то я могу. Мог. Хоть это. Хоть так-то.