Нежный театр - Николай Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15
Я хочу несколько строк написать курсивом, он кажется мне летучим и легким, уходящим за общий трезвый строй речи:
Но вот он поднялся, отвернулся от меня. Оперся о лавку. Согнулся, чтобы мне было легче достать до его спины.
И я словно в ответ на его доверчивость заскользил своими мыльными ладонями по его телу, по могучей прекрасной спине, восходящей капителью, круто расширяющейся к плечам. А потом стек вниз, круговыми движениями по стволу позвоночника. По бокам – к узкой пояснице перехваченной следом загара. Спустился еще ниже – к впалым белым ягодицам. И ребром ладони в – темноту меж ними.
Я делаю все совсем легко и тщательно. Совершенно не стесняясь своих магнетических пассов. Ведь он мой отец. И мы ведь вот-вот расстанемся с ним. Совсем скоро. Я растирал драгоценную пену своей галлюцинации по его телу чересчур долго, безмерно длительно, целый век, но он ничем не прервал моих движений, будто вошел в податливый анабиоз слабости. Исподлобья взирая на него, я старался вовсю. Ведь я хотел показать ему, что вот – я сдаюсь, я люблю его. Вот – я готов сделать ему приятное. Вот – я умело удерживаю жалкое мгновение его зыбкого удовольствия. В его тяжелом мире, где он попран и все проиграл. В мире, куда я попал, в сущности, только на одно мгновение. Я будто жму на лыковую мочалку сильней и сильней. «Уф, сын, как хорошо, как мне хорошо», – кажется, умиротворенно бухтит отец. «Давай еще, еще. Три, три», – ласково просит он меня
И я напрягаю волю, чтобы задержать это время, время его мнимой речи, обращенной ко мне, в мою пустоту. Мне чудится, что я весь делаюсь больше, так как переживаю непомерное напряжение.
16
Когда я его таковым вспоминаю, то понимаю, что я, смотревший на него, и он, представший в моем зрении, а теперь в воображении, един со мною, вмещен в меня, и к сегодняшнему дню – непомерно больше, как маленькая матрешка, переросшая свою внешнюю оболочку.
17
Я с необъяснимой горечью вспоминал. Он встретил меня между путями, как будто уже война. Он пожал мне руку. Как гражданину. Товарищу по будущей службе. Подхватил мою сумку. Легко забросил ее в багажник своего куцего автомобиля. Всю лесную дорогу он молчал, ведь дежурные расспросы, – как закончил эту чертову первую четверть и кем собираюсь, в конце концов, стать в своей жизни – не в счет. Тем более, он был в этом осведомлен из пространных писем моей бабушки. Она как автомат ежемесячно сухо строчила ему отчеты. Описывая мои школьные невеликие с «три» на «четыре» успехи и свой пенсионный достаток. Она ведь доказывала, что мы с ней ну ни в чем абсолютно не нуждаемся. Живем как все нормальные люди – строго по средствам. Даже с припасами и «откладыванием на черный день».
Я начинал сам себя шантажировать. Что? Будто уже тогда он стал уставать от меня. Сразу? И мне становилось грустно. Вещи занимали свои привычные положения. Оправдывались мои ожидания. Ничего не происходило.
Но все-таки он мне сразу понравился тогда. Даже невзирая на сухое деловое равнодушие. Ведь я приехал всего лишь знакомиться. Как будто мы нашли друг друга. Хотя на самом деле мне хотелось различить в нем себя. Это был мой тайный план.
18
Мне, кажется, стала понятна суть этой покупки. Будто он одарил меня особенным даром – из самой своей сокровенной и невыносимой глубины. Он будто вывернул логику муторной жизни, уже совсем обступившей его. Со всех сторон. И этот дар просиял для меня.
19
Если бы я мог убедить себя, что нашел подлинный протокол, где тупыми словами излагается то же самое, то вполне мог бы и сжечь его. Вместе со словами «так было». Но протокола нет, и слова вошли в меня как татуировка в кожу. И меня волнует – только узор, а не глубина укола.
20
Мне не хотелось увернуться от этого символа. Именно так я и запомнил.
21
Да ведь Господи, ему ведь было совсем немного лет, и я теперешний куда старше его тогдашнего…
22
Но я теперь думаю о том, что попроси он меня об этом, – и я не проронил бы ни одного звука против, ни то что бы слова. Значит я был с ним ближе самого близкого, став в полной нестерпимой самоотдаче им самим.
23
Я до сих пор помню то чувство абсолютного понимания. Ведь я понимал его так, как никто из моих любовниц и жен – меня. Я не хотел от него никаких подробностей. Ни его дальнейшей жизни, ни смерти. Я понимал его как самый лучший императив.
24
Жижа раздражения надвигалась на меня из ее уплотнившегося тела, как слизь из потревоженной улитки.
25
Я начал тихо, но очень глубоко дышать, даже нос мой стал мерзнуть изнутри, как от кокаина. В этом состоянии, близком к экстазу, я начинал слышать несуществующие запахи. Первым выступал из сумерек дух холода, будто скалывают лед. Запахи, естественные и измышленные, наступали на меня как ансамбль плясунов – с топотом каблуков и шорохом юбок, с хлопками сухих ладоней. В конце концов химический «Шипр» хлестал меня по лицу еловыми лапами. Будто я заваливался в глубину припадка. Я силился cдержаться.
26
Ведь кроме обморочных побелевших котлет она медленно съела еще и свой длинный рыжий волос. Не почувствовала, что попало ей в рот. Не женщина, а механизм. Я всегда подозревал, что губы у нее совершенно не чувствительны. Меня замутило. Я еле сдержался.
27
…В светающей тьме – поля набухшей синей земли. Отцовские посиневшие поля. До самого горизонта. И он уже стоял по колено в почве. Уже по колено. Он тихо опускался ниже. В свое отроческое отеческое отечество. Оно должно было его вот-вот поглотить. Он делался все моложе и моложе, легче, легче. Отец исполином маячил на самом дальнем краю. Спиной к нему, широко расставив гигантские ноги в обмотках времен первой мировой. От плеча его гимнастерки белел высол как карта Америки, повернутая на девяносто градусов. Отец бесшумно мочился, теряя вес. «Голем, Голиаф, Колосс», – пронеслось дурманом в моем пустеющем уме. Будто сквозь меня протягивали шелковую нить самого легкого номера самого прекрасного небесного цвета.
28
Когда я собирался как скользкое земноводное нырнуть в земляную нору, то, подняв лицо, перехватывал тещин взгляд, плотную волну безграничного презрения, граничащего с пафосом непонимания. По отношению ко мне она всегда ощущала себя высшим животным.
29
Для меня это была в каком-то смысле репетиция погребения, я чуял, что это связано и с моей бедной матерью тоже.
30
Она смещала ударение в этом исковерканном глаголе на более правильное по ее разумению место. Ее мать эту правку не принимала.
31
Мне ведь на самом деле очень нравились синтетические вещи, нравилось чуять на себе одежду как вторую кожу, и синтетика, по-тихому мучая меня, прекрасно это позволяла. Капрон, акрил, кримплен, ацетат, полиэстер. Они всегда чуть-чуть подпаляли мое тело. Проносив день рубашку из такого вещества к вечеру надо было уворачиваться от своего растекающегося нелегкого духа, то есть в этой оболочке от самого себя было некуда деться. И я это чувство любил, – потому что на самом дальнем плане памяти представал своим отцом – пластически совершенным в это мгновение галлюценоза.
32
Иногда я вижу женщину и на расстоянии пяти шагов понимаю, как она пахнет, невзирая ни на чистоту, ни на парфюмерию. Неистребимым людским мускусом. Новой клеенкой, стопкой старого «Огонька», мисочкой мелкой рыбки. Это особый запах безвременья – немолодой и небодрый, из всех возможных – самый никакой, подходящий для любого существа. Запах желания.
33
Мне чудилось, что я слышу не звук истомы, исходящий из ее неглубокой утробы, а восклицания счастья, подымающиеся из глубины души.
34
«Рак в горле», – спокойно и как-то устало заметила она. Прибавила: «Говорить свищом насквозь».
35
Я все-таки очнулся тогда. Но мое пробуждение почти неважно. Я не хотел, чтобы все походило на хорошие фильмы Хичхока. Я хотел совсем другого кино. Как в «Ночном портье» Лилиан Кавани, на худой конец. Я вообще-то не очень люблю, когда в теперешнем бросаются камерой, как выдранным глазом, меня это слишком нервирует. Я сосредоточенно раскрылся перед собой как пошляк, подчиненный убогой грубой фантазии. Я предстал пред самим собою как неустойчивый трус. Будто самого себя я увидел сквозь замочную скважину. На кого я стал похож… Если бы кто-то меня за этим застал… Но вот вопрос: испытал бы я стыд? На моем языке, в моем помутневшем, но хорошо организованном сознании этого химического элемента не было.
36
Рыбина, перед тем как ее сварили, углядела в желти осеннего времени тусклые пятна моих драгоценных родителей – матери и отца в доме отдыха. Они потупясь стоят в демисезонном платье у бетонного животного. На пожухлой холодной траве. Мои родители – безблагодатная мать и бездоблестный отец, связанные осенним днем на выжелтевшем слайде. Пластмассовый шар как урна предательски хранит их телесное тепло, доступное только зрению. Я брезгую этого теплого прикосновения. К самому лицу, к глазнице. Эта теплота как надругательство над ними, похолодевшими в разных могилах, в разное время.