Нежный театр - Николай Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За окнами по шоссе кралась в даль редкая машина, и последний желтый аквариум автобуса съезжал под косогор, чтобы там расколоться. Движение сшивало текучим светом фар планы сине-черных небес, под чьим овалом стояли одинокие группы домов, и непроницаемую растительность ползучего леса. «А разве там не убивают по-прежнему?» – чуть не спросил я.
Темная фигурка исчезла, метнувшись в заросли на свою верную погибель вослед за крупной собакой.
Мне всегда казалось, что дальний московский холм должен обязательно начать вращаться под тяжестью построек. Слишком правильным и безупречным был его спокойный скат. Многоэтажки разрозненными группами теснились у посинелого горизонта. Ни одной надписи «Гастроном», «Одежда» или «Обувь» не скрадывали опрокинутую в циклопическую даль картину.
Вот мы с ним стоим очень близко. Это случилось само собой. Просто что-то во мне сработало. Я перестал сам себе сопротивляться. Нас друг к другу кинуло. Хотя не было ни повода, ни мотивов кроме самого броска, которого я не заметил. Лишь почувствовал свое тело как стеклянную оболочку, как колбу, где чуть пошевелился гомункул, народившийся сам по себе. Будто кто-то пристально смотрел сквозь меня в мое прозрачное нутро, следил за тем, что во мне двигается, оживая.
Гомункул сам порождающий себя.
Вот-вот я начну говорить с трудом. По слогам, как идиот.
Зачем он носит тугую косынку на коротко стриженных волосах, будто до меня дошел слух о сыпном тифе, бушевавшем почти век назад. Слух о годах костоломных революций и кошмаров. Тихие глухие волосы. Неровные. Грим желтизны и бледности, блестящие глаза с наворачивающимся веком, масляные голубоватые белки. Эти руки запросто берут скупую пищу, обуглившуюся картофелину, торопливо в чистом поле у кострища. Еще – идет вертикальный снег, но не доходит до огня. «Нет, просто как белка, такой зверек», – подумал я.
Его ладонь легко скользнула в горловину моего пуловера и плотно пощекотала то место шеи, где кадык и подбородок разделены узкой вогнутой седловиной.
«Уйдем отсюда, пожалуйста, а?» – запинаясь попросил я. Он закурил, и я смотрел на него не отрываясь. На мягкий, чуть заваленный неевклидов подбородок; глядя на его спад я мог думать о чем угодно; и мысли пропадали как дым.
Немного монгольский разлет скул и желтый, видимый только вблизи пушок на коже, он словно сглаживал, смягчал и тупил мое зрение. Я улыбался, всматриваясь в тонкие пальцы с покусанными ногтями, в розоватые следы заусениц, словно слушал безыскусную фразу, не требующую завершения.
Я обвел его губы шнуром взгляда, более влажным, чем мой язык. Крупица табака. Вот. Я не удержался и снял ее, и смог пошевелиться, невзирая на атмосферный столб, упавший на меня на самом краю выкошенного поля.
Мы стояли вплотную, и белый кафель отражал эту сцену, скользкую как молоко. Сигарета мигнула в последний раз. Я словно знал, что эти губы, их смуглая пелена существовали в моей жизни задолго до этого вечера. Приоткрытый рот, куда затекает темнея свет… В этой темной щели, в губах, чья матовая влага не иссякала, был заключен мой предел. Я смотрел на эти губы как смотрят на циферблат. Но я ничего не понимал во времени, так как оно исчезло. Не из-за моей вялости, а в абсолютном смысле, там моя жизнь набрела на границу.
Все оползло.
И я прыгнул.
Дух мой перехватило. Как когда-то в древности, в детстве – красной шелковой ниткой крупную родинку на животе, над пупком. И она ночью исчезла. Остался только глагол – «перехватить».
Я провел пальцем по его губе, коснулся десен, края зубов. Вот кончик его языка. «Господи», – сказал я, не восклицая. Меня жгло. Улыбнувшись он сказал: «Ты весь красный». Мое лицо, шея, плечи стали ветошью в коконе огня. Я понял, что пришло время не имеющее длительности, и ничего не сбудется в его протяжении. В щели коридора я опустил руку на плечо в путанице черного свитера, нащупал бугорок ключицы, за следующий шаг – скользнул по оттопыренной лопатке, по покатой спине, и на самом длинном – развернутой ладонью по едва дрогнувшим ягодицам. Моя кисть несколько раз отразилась от них, словно брошенный камень-голыш. Я понял, что раскрытая створка двери не имеет физического значенья ширины. И я как бы неловко развернувшись протиснулся рядом, чтобы приникнуть еще сильнее и еще плотней. На меня пошел темный огонь. Обвисшая одежда и тело под ней. Плоть под моей ладонью стала неосязаемой лепниной – раз и навсегда. И я мог бы сдуть свое осязание, если бы поднес ладонь к губам и подул. И если я о чем-то сожалею, так только о том, что не остановился на том тесном и палящем чувстве.
«А как вас зовут? Ваше полное имя…» – умолял я на лестничной клетке. Одежду мы держали в руках. Мы сбежали. Но он не ответил мне.
____________________________
В летящем лифте, мне стало невыносимо легко, тесно и беззаботно. Мы обнялись. Через секунду остановился автомобиль. Я почувствовал поцелуй, самый язык, – там, где рот, самоё тело, его глубина и сумерки. Триумф случайного и несущественного, – они ведь никогда друг друга не отрицают, только преумножают.
Мокрый снег летел в ветровое стекло, как споры гигантского белого растения. Мы мчались. Я приоткрывал глаза, и в меня врывался едкий неон надписей. Всполохи смысла начинали бить меня – превращая поцелуи, их неукротимую мерность, проживаемую мной, в рваные кадры. Мне приоткрывался самый робкий рот в мире, чтобы сглотнуть комету, ее ядро и эфемерный хвост. Эльфы в зимнем соцветии едва осязают друг друга, не находя повреждений, полостей и швов. Мы целы – ранен только морок вокруг нас. Узкий свет неона, ударивший меня, выхватил лоб, бровь, – будто ко мне прирастало растение. Все высветилось тихим полем, послевоенным миром, новым континентом.
Машина поворотила в узкие проезды, и я не мог прочесть ни одного названия улицы, мы неслись по дну каменоломни, по свежей вырубке, просеке, и за моей спиной смыкалась пустота, ненастоящие дома, населенные тенями, столбы лампионов, непонятно откуда взявшиеся особи, вышедшие в ночь чтобы умереть.
Мне открылись печаль и понурость насельников домов, в меня вселялись все их болезни и тут же наступало излечение. Словно я страдал маразмом, и вот мою глубочайшую немочь легко сменяли просветление и ясность. Я мучился юношеским ночным исступлением, и зрелость являлась сама собою. Я сочинял песни и подыгрывал себе на отвратительной гитаре, и извлекаемые мной звуки радовали меня. Я забросил гитару, и она старела на пыльных антресолях вместе со мной. У меня украли ненужные мне деньги, и вот я поленился нагнуться за пятьюстами долларами, скатанными в зеленую прекрасную гильзу.
По моему лицу потекли слезы. Горло мое охватил обруч рыданий. И как в самой сентиментальной наиглупейшей книге я не стеснялся их.
Мы ехали кружным путем, попали в другую климатическую зону, где снегопад ослабевал. И дома, стоящие поодаль дороги, представали мне не зрелищем, а как конечной формулой, видя и соучаствуя в которой, впускают в себя особенный безъязыкий смысл скупости и меры.
На заправке меня обожгло духом бензина. «Любишь этот запах?» И я сказал не раздумывая, имея ввиду только глагол «любишь»: «Больше всего в жизни».
Бессмысленное буйство Москвы сочилось сквозь сполохи высоких фонарей.
Мне захотелось покупать паленую водку, повядшие гвоздики, смешные презервативы, извергать веселые богохульства. Ощущение жизни билось во мне как шнур. Я очнулся древним человеком. Я увидел огромные дома, возведенные по указу тирана. Они дыбились колоссальными простыми числами, чью некратность я должен был еще доказать. Я думал как нелегко выразить эту очевидность. Ведь эта работа, если ею заниматься только с тупым карандашом, листком бумаги и отуманенной однообразием головой, займет многие годы, если не всю жизнь. На меня рушился кавардак чисел, и я проверял, обводя языком податливые уста, самое простое – признаки делимости на те, в плавности которых не сомневался. Три, пять, шесть.
Мелькнула, подсвеченная мертвенным светом, напыщенная церковь. Она обрадовала меня как трудная задача, разрешение которой приходит во сне. Ярусы колокольни, как действия, легко проистекали одно из другого. Как движения пловца, опрокинувшегося в воду и позабывшего о своем теле. Легкий выдох – нырок – вдох. Меня уносит гигантский тоннель, сквозь который мы едем, и ладонь всею пятерней розово-желтого света звонко бьет по лицу.
Я входил в бухающую дрянную дверь обшарпанного подъезда без возврата.
Запахло собакой, словно подуло с сеновала.
О, животные в доме, как хорошо…
– У вас мыши есть? – спросил с надеждой я.
– Нет, а ты что, боишься их?
Уже раздевая его, я ответил:
– Нет, люблю.
Одежды было совсем немного. Я быстро справился. Я понюхал плечо – тихий перетопленный в замкнутости дух едва пробивался ко мне, будто закрывают двери вагона метро, и в плотной толчее он вот-вот исчезнет. Запах, тело, мое чувство, все на белом свете. Они робкой толпой тихо толкают меня в ноздри.