Избранное - Иштван Эркень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Взгляните-ка, милая, что я вам принесла! Это хлеб. У нас самих хлеба в обрез, муж мой сейчас ничего не зарабатывает, но я слышала, какая у вас беда.
— Ой, худо мне…
— Вы очень ослабли. Съешьте хоть кусочек хлебушка.
Пети посмотрел на хлеб. Похоже, его замутило; он снова подтянул к животу колени и икнул.
— Лучше детям дайте. Пети, Марика, где вы?.. Разрежьте пополам и дайте им.
— Надо, чтобы вы тоже поели.
— Не могу. Язва у меня… Ой!
И Пети в голос застонал, заохал, как тяжело больной человек, которого уже не сдерживают никакие правила приличия. Пассажиры беспокойно задвигались. Из кухонного отсека выскочила стюардесса, и даже молодожены вышли из конца салона, где они до сих пор сидели безвылазно, молча прижимаясь и ластясь друг к другу. Все пассажиры, повставав со своих мест, столпились вокруг детей, наблюдая за ними.
— Должны же вы поесть, голубушка. Если ни крошки в рот не брать, совсем ослабеешь. Ранами Господними вас заклинаю.
Марика смолкла. Пети лежал навзничь, вытянувшись всем телом, затем судорожно дернулся, как пружина. Марика держала хлеб у его губ. Пассажиры замерли, окаменев. Молодой супруг, подойдя к доктору, представился, доктор тоже назвал свое имя. Оба раскланялись. «Что здесь происходит?» — спросил молодожен. «Дети играют», — хмуро уставясь перед собой, пояснил врач. «Что это за игра?» — «Не знаю», — сказал врач. Он сунул палец за ворот, словно тугой воротничок душил его.
— Съешьте хоть кусочек, милая.
— Не могу, душа не принимает.
— Подумайте о детях!
— Все равно не могу.
— Надо пересилить себя, милая. Ну, хоть кусочек.
Пети застонал.
— Отдайте детям. Марика, Пети, где вы? Они вторую неделю хлеба не видят.
— Ладно, — кивнула «соседка». — И Марике дам, и Петике. Но только если вы тоже хоть кусочек съедите.
— Не могу, родная. Мне все одно помирать.
— Надо поесть, душенька, непременно надо…
Схватив нож, Марика разрезала хлеб на три равные части, как некогда соседка Киш управилась большим кухонным ножом. Затем разложила три кусочка на ладони, прикидывая, не обделила ли она кого. Два кусочка оставила на столе, а третий сунула в руку Пети. Оставшиеся крошки тщательно смела в горсть и высыпала в рот.
Пети судорожно схватил хлеб. Ощупывал, мял его, потом сунул в рот. Пассажиры растерянно смотрели на мальчика, не понимая, отчего он с такой жадностью, судорожно глотает пустой хлеб.
— Сил нет на это смотреть, — сказала старая дама в шляпке с пером и отвернулась.
А между тем игра — в блестящем исполнении Пети — начиналась лишь сейчас. Мальчику не просто нравилось разыгрывать сцену смерти, но он и проделывал это со знанием дела, растягивая агонию дольше, чем та длилась у несчастной матери. Марика теперь фактически была не нужна; она просто сидела рядом, иногда заламывая руки, или чуть всхлипывала — для отвода глаз, потому что ей надоело в сотый раз смотреть, как Пети умирает.
Дети часто играли в эту игру, и Марика согласилась сейчас лишь оттого, что ее беспокоила судьба цветных карандашей. Она надеялась, что поглощенный игрой Пети не вспомнит о карандашах.
Молодожен обхватил за плечи свою юную супругу, словно стремясь уберечь ее Бог весть от чего. «Что они проделывают с этим хлебом?» — спросил он. «Кошмар какой-то!» — пробормотал доктор. У него было два сына, поэтому он немного понимал детский язык.
Распахнулась дверь пилотской кабины, и возникший на пороге второй пилот объявил, что самолет прибывает в Нью-Йорк…
Пассажиры зашевелились было, но затем вновь замерли в прежнем положении. Самолет, кренясь на крыло, плавными кругами стал заходить на посадку. Пети разжал и выпрямил пальцы, затем снова стиснул их в кулак, он метался, хрипел, бился головой о поручни, плакал.
Блондинка в вуали тоже присоединилась к кучке зрителей. Ресницы ее испуганно вздрагивали, прекрасные глаза взволнованно блестели. «Кто они?» — спросила она у молодоженов. «По-моему, чехи», — пожал плечами муж. Стюардесса подошла к нему и, понизив голос, прошептала на ухо: «Не чехи они, а венгры…»
— Они из Венгрии, — сообщил окружающим мужчина и взял жену под руку. — Это где-то в тех же краях, — с уверенностью добавил он.
Ни молодожен, ни врач не знали никаких других подробностей, кроме того, что дети — венгры, что они одни, без взрослых летят в Америку, что они не пьют какао, а игры их — судя по всему — непостижимы…
Туман снаружи сделался плотнее, стал более влажным. По стеклу иллюминаторов заскользили дождевые капли. Игра Пети приближалась к концу, теперь он только молча метался в кресле; остатки хлеба затолкал в рот, затем икнул, расплевывая в стороны мокрые крошки… Далее должны были последовать стоны, вскрик, и наступал конец. От Марики требовалось склониться к недвижному телу, расстегнуть рубашку и воскликнуть: «Тетушка Лупша! Господи, да она умерла!..» — после чего издать пронзительный вопль.
Пети не шевелился. Марика расстегнула на нем рубашку; она хотела вскрикнуть, но у нее перехватило горло. Из-за пояса штанов на голом животе Пети вытарчивал уголок коробки. Карандаши!.. Марика протянула руку, но Пети и на сей раз оказался проворнее: изо всей силы оттолкнув Марику, он схватил со стола нож и выставил его острием вперед.
Вывернув руку мальчика, доктор отнял у него нож, а затем еще долго молча сжимал эту детскую руку. К нему подошла Марика.
— Мария Лупша, — чинно представилась она и указала на Пети: — Он забрал мои карандаши.
Толстяк-доктор недоуменно воззрился на нее; сунув палец за ворот, он высвободил кадык. Марика обождала немного и двинулась дальше, пробираясь сквозь толпу пассажиров в поисках белокурой красавицы, которая поцеловала ее. Девочка и ей пожаловалась на брата, но дама в вуали тоже ничего не ответила и даже чуточку отстранилась, попятилась, пытаясь скрыться в толпе. В ее широко открытых глазах стояли слезы.
Гул моторов внезапно стих, самолет заскользил над посадочной полосой. Пассажиры, однако, оставались там, где были, — на почтительном расстоянии от Марики, недоуменные и растерянные. Голубоглазая красавица достала носовой платок и, сунув его под вуаль, осушила слезы. Это не укрылось от внимания Пети.
— Чего это она ревет? — поинтересовался он.
Впрочем, на свой вопрос он и не ждал ответа. Ему не терпелось поскорей увидеть Америку, дедушку Михая Лупшу и дома, которые, говорят, тут растут до неба… Самолет подпрыгнул и вперевалку побежал по бетонной полосе.
Марика схватила свою плетеную сумку и наспех побросала туда шарф, нож и два кусочка хлеба, оставшиеся от игры. Путешествие кончилось.
МОЛИТВА
Полицейский вытащил из кармана большую связку ключей. К каждому ключу веревочкой была прикреплена картонная бирка с номером, выведенным чернилами.
— Проходите, пожалуйста, — сказал полицейский, после того как, отыскав нужный ключ, отпер дверь. — А впрочем, обождите немного, я принесу лампочку.
Он оставил нас у раскрытой двери; вернулся в коридор, вывинтил одну из лампочек и унес ее. Пока он возился в темной комнате, ввертывая лампочку, Миклош встал между мной и дверью, загородив дорогу.
— Не входи туда, Шари, — попросил он.
— Я не нуждаюсь в опеке, Миклошка, — возразила я, отстранив его.
Комната оказалась грязной, холодной и без единого окна. На стенах пузырилась отсыревшая штукатурка, электрическая лампочка сверкала, как алмаз, но бессильна была рассеять скопившийся по углам мрак. Придвинутый к стене письменный стол, явно списанный за негодностью, вновь нырнул в полумрак, позволяя угадывать лишь контур чернильницы с высохшими чернилами и густо припорошенный пылью телефонный аппарат. Зато носилки стояли прямо под лампой, и резкий электрический свет назойливо подчеркивал значимость этого предмета.
Носилки были закрыты мятой оберточной бумагой. Полицейский едва тронул бумагу, как она зашелестела и пошла волнами, словно бы покрытый ею предмет шевельнулся вдруг.
— Шарика, выйди, пожалуйста, — взмолился Миклош.
Полицейский выпустил из рук бумагу.
— Пожалуй, и правда вам лучше выйти, — нерешительно произнес он.
— Оставьте меня в покое, — сказала я, теряя терпение. — Мне нечего бояться.
— Напрасно ты так уверена, — сказал Миклош.
— Чего другого, а неожиданностей в жизни всегда хватает, — подтвердил полицейский.
— Тебе ведь никогда не приходилось видеть человека, сгоревшего заживо, — не унимался Миклош.
— Зрелище страшнее некуда, — вставил полицейский. — Вовек бы его не видать.
— Ну так и не смотрите, — обрезала я полицейского. — Ведь это я породила его на свет, и, как бы он ни выглядел, он — самое близкое для меня существо.
Полицейский по-прежнему решался ухватить оберточную бумагу лишь за самый краешек.