Ничего особенного (сборник) - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корольков знал от Раисы, что Надежда звонила ночью в больницу и выяснила, что его там нет. Если его нет в больнице и нет дома, значит, он где-то в третьем месте. И Надежде, как жене, было бы естественно поинтересоваться, что это за третье место. Но она молчала – так, будто ничего не произошло.
– А ты хитрая, – сказал Корольков.
– Дай мне сахар, – велела Надежда и посмотрела на него. И он увидел ее глаза – серые, дождистые, без ресниц. Какие-то ресницы все же были – редкие и короткие, как выношенная зубная щетка. Корольков давно, вот уже лет десять, не глядел на свою жену. А сейчас он ее увидел. И содрогнулся от ненависти. И именно по этой ненависти понял, что никуда не уйдет. Если бы он решил уйти, то пожалел бы Надежду и увидел ее иначе.
– А ты хитрая, – повторил он, держась за сердце.
– Я старая, – ответила Надежда.
– Ты не всегда была старая.
– С тобой я с тридцати пяти лет старуха.
– Но ты всегда знала, что делала. Ты заворачивала меня, как мясо в мясорубку, и получала тот продукт, который хотела.
– Тише, – попросила Надежда. – У нас люди. Что они о нас подумают?
– За что ты меня так? Что я тебе сделал?
– Не вали с больной головы на здоровую. Я всегда все делала так, как ты хотел. И продолжаю делать, как ты хочешь.
– Я так не хочу.
– Конечно. Ты хочешь все сразу. Все себе разрешить и ни за что не отвечать. Кентавр!
– Кто? – удивился Корольков.
– Кентавр – полуконь-получеловек. А ты – полустарик-полудитя.
– Очень хорошо! – обрадовался Корольков. – Я ухожу.
– Иди! – спокойно ответила Надежда, и он поразился – насколько просто разрешаются, казалось бы, неразрешимые проблемы.
Корольков вышел в прихожую. Оделся и пошел из дома.
На третьем этаже он вспомнил, что забыл бритву и фонендоскоп. И поднялся обратно.
– Я забыл фонендоскоп, – объяснил он.
– Бери, – сказала Надежда.
Корольков взял свой старый, видавший виды портфель, который он приобрел в Чехословакии во время туристской поездки. Бросил туда бритву в чехле и фонендоскоп.
– До свиданья, – сказал он.
Надежда не ответила.
Корольков вызвал лифт. Спустился вниз и вспомнил, что ничего не объяснил Оксане. Он вернулся.
– Я ничего не сказал Оксане, – объяснил он, стоя в дверях кухни.
– Скажи, – разрешила Надежда.
Корольков заглянул в комнату.
Девочки и мальчики сидели вокруг стола. Некоторых он знал – Федотову и Макса.
– Ты со своими тостами как грузин, – сказала Федотова.
– Я не «как грузин». Я грузин, – поправил Макс.
– Грузины берегут традиции потому, что они маленькая нация, – объявила Оксана.
– Грузины берегут традиции потому, что они берегут прошлое, – ответил Макс. – Без прошлого не бывает настоящего. Даже кометы не бывают без хвоста.
– А головастики обходятся без хвоста, – напомнила Федотова.
– Вот мы и живем, как головастики, – ответил Макс. – Как будто все с нас началось и после нас кончилось.
– Говори, говори, – попросила Оксана и подложила кулачок под высокую скулу.
– Что говорить? – не понял Макс.
– Все что угодно. Ты очень хорошо говоришь.
Оксана заметила отца в пальто и шапке, стоящего в дверях.
– Ты куда? – удивилась она.
– Никуда, – ответил Корольков и вышел на кухню.
– Сядь, – спокойно сказала Надежда, стоя к нему спиной. – Перестань бегать туда и обратно.
– Мне плохо! – проговорил Корольков, и его лицо стало отрешенным.
– Тебе надо успокоиться. Выпей!
Надежда достала из холодильника бутылку коньяка. Эти бутылки время от времени совали больные. Брать было неудобно. И не брать – тоже неудобно. Это была форма посильной благодарности за спасенную жизнь.
Корольков налил стакан и выпил, будто жаждал. Налил второй и выпил второй.
Он вливал в себя не коньяк, а наркоз, чтобы ничего не чувствовать, размыть все чувства до единого. Иначе – катастрофа, как если больной вдруг просыпается во время операции и начинает осмысленно моргать глазами.
* * *У Оксаны грянула музыка. Корольков некоторое время видел сквозь приоткрытую дверь, как они танцуют, а вернее, замедленно качаются, как водоросли в воде. Успел подумать почему-то, что необходимое условие для современного танца – молодость. Потом все исчезло.
* * *…Он бежал по шоссе – серому, ровному, бесконечному. Трудно было дышать, сердце стучало в горле, в висках, в кончиках пальцев. Казалось – не добежит.
Но вот знакомая будка. В будке знакомый милиционер – «куль с мукой». Верхняя пуговица на его кителе была оторвана. Так и не пришлось пришить с тех пор. Он сидел и пил чай с большим и даже на вид мягким бубликом. Корольков стал стучать в дверь так, будто за ним гнались. Куль медленно поднялся, подошел, отодвинул задвижку.
– Отведи меня в КПЗ, – попросил Корольков, задыхаясь.
– Зачем? – удивился Куль.
– Я совершил преступление.
– Какое? – Куль отер губы, освобождая лицо от крошек.
– Я предал любовь.
– Это не преступление, – успокоил Куль. – За это сейчас ничего не бывает.
– А раньше?
– Смотря когда раньше. Товарищеский суд, например. Или выговор с занесением в личное дело.
– А еще раньше?
– Еще раньше? – Куль задумался. – Дуэль.
– А с кем мне стреляться? Я один виноват.
– С собой и стреляйся.
– Дай мне пистолет.
– Не имею права. Меня привлекут.
Корольков дернул кобуру и оторвал ее от ремня, ожидая, что Куль свистнет в свой свисток и его отведут в КПЗ.
Но Куль не свистнул.
– Только не на дороге! – предупредил он. – А то транспорт пойдет…
Корольков пошел назад вдоль шоссе, вглядываясь в придорожный лес. Подумал: а куда стрелять? В висок или в сердце?
Он приставил пистолет против сердца. Нажал курок. Курок был тяжелый, как ржавый, и шел очень тяжело. Корольков надавил сильнее, притиснул дуло к груди, чтобы грохоту было меньше. Но грохота вовсе не вышло. Его только сильно толкнуло в грудь, и загорелась болевая точка. Потом огонь от точки пошел к горлу, к животу, и через мгновение вся грудь наполнилась непереносимым жжением. Хотелось разбить грудь, чтобы остудить сердце воздухом.
«Как больно умирать, – подумал Корольков. – Бедные люди…»
* * *Прошло три года.
Корольков выздоровел после инфаркта и по-прежнему ходил пешком на работу и с работы.
Пока лежал в больнице, выяснилось, что у него никогда не было никакой язвы. Это боль от сердца давала иррадиацию в желудок.
Корольков получил место заведующего отделением. У него прибавилось административных дел, которые отвлекали его от операций. Но зато он стал получать на двадцать пять рублей больше.
Жизнь потекла по-прежнему. Вернулась необходимая и излюбленная инерционность. О Марго он сознательно не думал. Боялся: если начнет думать, сердце треснет по прежнему шву.
Корольков знал по своим больным, а сейчас уже и по себе: счастья хочется, когда цело сердце. А когда оно похоже на мину замедленного действия с часовым механизмом и каждую секунду может взорваться, когда жизни угрожает опасность, хочется жить и больше ничего. Просто жить и делать операции – плановые и экстренные.
Белки по-прежнему летали по деревьям, и их по-прежнему преследовали коты. Но Королькову казалось: все переменилось за три года. Белки облезли и постарели, как будто их погрызло время. Коты стали меланхоличнее, и такое впечатление, что у котов и белок тоже был инфаркт.
Оксана вышла замуж и развелась и снова собиралась замуж. Когда Корольков спрашивал: «Это серьезно?» – отвечала: «Пока навсегда».
* * *В жизни Марго не произошло никаких перемен.
Корольков сказал: жди. И она ждала. Сначала каждую минуту. Потом – каждый час. Теперь – каждый день.
Когда на работе звонил телефон, она поворачивала голову и серьезно, внимательно глядела на аппарат. Подруги смеялись над ней, и она смеялась над собой вместе с ними. Но в самой глубине души – ждала. Ведь не может же человек уйти – вот так. И навсегда. Если в это поверить – жить невозможно.
Чтобы ожидание не было таким монотонным, Марго забрала Сашечку из интерната, устроила его на плавание и фигурное катание. До предела загрузила его детство, потому что детство – очень важное время в жизни и его нельзя проскочить, как скорый поезд мимо полустанка.
Зимой темнеет рано. Марго возвращалась с работы с сумками и кошелками, когда уже было темно.
Они усаживались с Сашечкой на кухне, и Марго начинала его кормить и испытывала почти тщеславие от каждого его глотка, от того, что необходимые витамины попадают в драгоценный растущий организм.
А Сашечка не ведал о тщеславии, просто жевал, и уши у него двигались, и кадык приподнимался, когда он глотал. Иногда в нем проступал совершенно незнакомый человек, и Марго со счастливым недоумением разглядывала русого русского мальчика с фараонскими замашками. А иногда он как две капли воды походил на ее детские фотографии, и тогда Марго казалось, что она сидит за столом со своим собственным детством.