Светила - Элеанор Каттон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В соседней комнате послышался плеск, – должно быть, Анна очнулась, и Клинч на миг задумался, а не следует ли ему конфисковать платья, висевшие в гардеробе? Пожалуй, он может удерживать их в качестве выкупа, как рычаг воздействия на Мэннеринга. Осталось дождаться, чтобы Анна пришла в себя, и допросить ее подробно. Глядишь, удастся вытянуть признание или хотя бы извинение. Но ему недостало мужества. Неприязнь всегда ставила Эдгара Клинча в тупик; он остро переживал в душе все свои обиды, но дальше этого обычно не шел. С тяжелым сердцем он вышел из Анниного номера, вновь спустился и отпер дверь вестибюля.
– Пожалуйста, примите мои самые искренние извинения, – промолвил Гаскуан.
– За что это? – недоуменно заморгал Клинч.
– За все мои сомнения в том, что вы действуете исключительно в наилучших интересах мисс Уэдерелл.
– А, – кивнул Клинч. – Да. Ну, это, спасибо.
– До свидания, – попрощался Гаскуан.
Клинч остался разочарован. Он-то надеялся, что Гаскуан задержится еще на минутку – ну хотя бы до тех пор, пока слуга не вернется с обеда, – и обговорит дело со всех сторон. Клинч всегда огорчался, обрывая разговор на не самой вежливой ноте, и, по правде сказать, он в самом деле хотел обсудить вопрос Анниного долга с Гаскуаном, пусть поначалу и воспринял его вмешательство в штыки. Накануне он вовсе не собирался искать ссоры с Анной. Но она солгала ему – сказала, что у нее ни шиллинга за душой, в то время как у нее в платья зашиты сотни и даже тысячи! Наряды по-прежнему висели в гардеробе; Клинч время от времени проверял, на месте ли ценный металл. Так с какой стати ему оплачивать ее ежедневные расходы, если у девицы есть доступ к такому баснословному богатству? С какой стати ему утешать ее в беде, когда она в заговоре против него же и лжет ему в лицо? За месяцы вынужденного молчания он разобиделся не на шутку, а горечь обиды в одночасье переродилась в озлобленность.
Клинч шагнул вперед и даже протянул руку, рассчитывая задержать Гаскуана. Ему хотелось умолять гостя не уходить: внезапно ему отчаянно опротивело одиночество. Но какую причину привести, чтобы убедить Гаскуана остаться?
– А вы, собственно, куда направляетесь? – поинтересовался Клинч, пытаясь выиграть время.
Вопрос Гаскуана покоробил. Жить на фронтире – это ж тоска зеленая! От любого ждут, что он поделится всеми подробностями своей частной жизни; то ли дело Париж или Лондон, где на каждом углу можешь позволить себе роскошь оставаться чужим всем и каждому, где ты в самом деле наедине сам с собою.
– У меня важная встреча, – коротко бросил он.
– Встреча? А с кем? Что у вас за дела такие?
Гаскуан вздохнул. Как его утомляли подобные расспросы! Клинч глядел хмуро, как будто досадовал, что гость уходит! С чего бы, они ж и познакомились каких-то десять минут назад!
– Мы тут с одной дамой договорились пойти шляпки посмотреть, – отвечал он.
Истинный лунный узел в Деве
Глава, в которой Цю Луна трижды прерывают; Чарли Фрост стоит на своем, а Су Юншэн, ко всеобщему удивлению, называет подозреваемого.
В тот самый момент, когда Гаскуан, распрощавшись с Эдгаром Клинчем, довольно неучтиво хлопнул парадной дверью «Гридирона», Дик Мэннеринг и Чарли Фрост как раз сходили с парома на каменистый берег в Каньере. Комиссионер Харальд Нильссен стремительно приближался к тому же месту пешком; он только что миновал деревянный указатель, сообщающий, что до поселения осталось полмили; разом воодушевившись, он резко ускорил шаг, не забывая, впрочем, сбивать тростью мокрую траву вдоль обочины. Все трое, конечно же, направлялись в каньерский Чайнатаун, дабы побеседовать по душам с китайским златокузнецом Цю Луном – которого в этот самый момент застало врасплох (как вскорости застанет врасплох еще раз) появление совершенно нежданного гостя.
Название «Чайнатаун», присвоенное небольшому скоплению палаток и сложенных из камня лачуг в нескольких сотнях ярдов вверх по реке от каньерских участков, не вполне соответствовало истине: ведь, хотя почти все здешние жители происходили из провинции Гуандун и по большей части из Гуанчжоу, все вместе взятые они едва ли составляли целый город – на тот момент в так называемом Чайнатауне жило только пятнадцать китайцев. В этом крохотном поселеньице дом Цю Луна выделялся статной трубой из шамотной глины. Кирпичная печка, от которой отходила труба, была сконструирована как миниатюрный кузнечный горн, оснащенный чугунным тиглем и выступающей глиняной полкой, и стояла посреди единственной комнаты; на этой-то полке Цю Лун спал ночами, согреваясь на кирпичах, что все еще удерживали в себе тепло дневной плавки. Когда он плавил недельную выработку руды, он клал в топку древесный уголь: ведь, при всей его дороговизне, пылал он жарче кокса. Однако сегодня тигель и кузнечные мехи оставались не у дел, а в топке, сложенные решеткой, медленно горели дрова.
Цю Лун был широкогрудым здоровяком внушительных габаритов и недюжинной силы. Глаза его, скругленные во внутренних уголках, сужались к щекам; лицо казалось почти квадратным. Улыбаясь, он демонстрировал очень неполный ряд зубов: недоставало двух резцов, а также и передних нижних моляров. Эта щербатая улыбка наводила на мысль о ребенке, у которого выпадают молочные зубы, – к такому сравнению вполне мог прибегнуть и сам Цю Лун, от природы наделенный критическим взглядом, живым умом и склонностью к едкой иронии, каковую тем более охотно обращал на себя самого. Всякий раз, заговаривая о себе, он рисовал портрет довольно-таки жалкий – и эта шутливая манера тем не менее представляла в ложном свете чрезвычайно уязвимую самооценку. Ибо Цю Лун все свои поступки оценивал, исходя из своего личного мерила совершенства, над которым непрестанно работал; как следствие, никакие предпринятые усилия его не удовлетворяли, равно как и результаты таковых, и в целом он тяготел к пораженчеству. Этих тонкостей его характера подданные Британской короны по достоинству оценить не могли: их общий с Цю Луном словарь насчитывал от силы восемьдесят или сто слов; однако среди своих соотечественников он был известен циничным юмором, меланхолическим темпераментом и упрямым упорством в служении недостижимым идеалам.
В Новую Зеландию он приехал по контракту. В обмен на стоимость билета туда и обратно из Гуанчжоу Цю Лун согласился уступить львиную долю своих заработков на золотом прииске корпоративному фонду. По условиям контракта, жестким и немилосердным, Цю Лун получал сущие гроши, и однако ж, он продолжал трудиться не покладая рук. Его мечтой – увы, нереальной! – было вернуться в Гуанчжоу с семьюстами шестьюдесятью восьмью шиллингами в кармане; на это, решил Цю Лун, он будет жить до конца дней своих. (Точная сумма была выбрана им как доброе предзнаменование – на кантонском диалекте она звучала как «вечное богатство», – а также по причине личных пристрастий, ведь Цю Лун работал особенно хорошо, когда видел конкретную цель.)
Отец Цю Луна, Цю Чжуан, был в Гуанчжоу городским стражником. На протяжении всей своей трудовой жизни он расхаживал взад-вперед по городской стене, надзирал за тем, как отпирают и запирают ворота, и бдительно следил, чтоб носильщики сменяли друг друга в должной очередности. Работа у него была важная, хоть и рутинная, и мальчишкой Цю Лун оправданно гордился положением отца. В торговых войнах последних лет, однако, относительная престижность должности Цю Чжуана сколько-то потускнела. Когда в 1841 году Гуанчжоу брали приступом, город понадеялся на свои укрепления – как выяснилось, зря. Британские солдаты заполонили бастионы, далеко превосходя численностью войска династии Цин, и китайская оборона пала. Британцы взяли город, Цю Чжуан, наряду с сотнями сотоварищей, угодил в плен – и все они были отпущены лишь при условии, что Гуанчжоу согласится открыть порт для торговли.
Вполне понятный стыд, что Цю Лун испытывал в связи с неоднократной капитуляцией города (ведь за последующие два десятка лет британские солдаты захватывали Гуанчжоу не менее четырех раз), стократно усугублялся жгучей обидой за отца. От пережитого позора Цю Чжуан так и не оправился. Старик умер вскорости по завершении второй войны, а до тех пор ему довелось трижды стоять под прицелом британской винтовки.
Цю Лун предпочитал не задумываться, что сказал бы отец, увидев его сейчас. Цю Чжуан отдал свою жизнь и честь, защищая Китай от непомерных претензий Британии; со дня смерти его не прошло и восьми лет, а Цю Лун – вот он, здесь, в Новой Зеландии, наживается на том самом обстоятельстве, что его отец и его страна тщетно пытались предотвратить. Он спал на чужой земле, добывал золото (золото, не серебро!) и львиную долю своего ежедневного заработка отдавал британской компании, в которой никогда не сможет занять руководящего поста. Подводя итог этим предательствам, Цю Лун испытывал неловкость не столько из-за сыновнего стыда, сколько из-за всеобъемлющего чувства освобождения. Оглядываясь назад, на затянувшийся кризис собственной жизни (ибо именно так он жизнь и воспринимал, как если бы его самость всегда балансировала на острие выбора – но какого именно выбора, он не знал, эта неопределенность не имела начала как такового, равно как и зримого конца), Цю Лун ощущал лишь собственную отчужденность: от своей работы, от желаний отца, от обстоятельств, при которых его страна и его семья претерпели позор. Ему казалось, он просто не умеет чувствовать.