Исследование истории. Том II: Цивилизации во времени и пространстве - Арнольд Джозеф Тойнби
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще более поразительным свидетельством живучести веры в бессмертие универсальных государств является практика вызывания их призраков после того, как они умерли. Багдадский халифат Аббасидов был таким образом воскрешен в виде Каирского халифата, а Римская империя — в виде Священной Римской империи Запада и Восточной Римской империи православно-христианского мира. Империя династий Цинь и Хань была воскрешена в виде империи династий Суй[323] и Тан дальневосточной цивилизации. Фамилия основателя Римской империи ожила в титулах кайзера и царя, а титул халифа, который первоначально означал наследника пророка Мухаммеда, после посещения Каира перешел в Стамбул, где сохранялся вплоть до своего уничтожения руками вестернизированных революционеров в XX столетии.
Это только избранное из всего богатства исторических примеров, иллюстрирующих тот факт, что вера в бессмертие универсальных государств сохраняется на протяжении столетий после того, как она была опровергнута явно неопровержимыми фактами. В чем причина столь странного явления?
Одной из очевидных причин является сила того впечатления, которое производят основатели и великие правители универсальных государств. Оно передается впечатлительному потомству с такой силой, что превращает внушительную истину в ошеломляющую легенду. Другой причиной является впечатляющее воздействие самого этого института, не говоря уже о гении его величайших правителей. Универсальное государство пленяет сердца и умы, поскольку воплощает в себе оживление после долговременного спада «смутного времени». Именно этот аспект Римской империи в конечном счете вызвал восхищение у первоначально враждебно настроенных греческих писателей, творивших в век Антонинов, который Гиббон впоследствии объявит периодом, когда род человеческий достиг своей высшей точки блаженства.
«Нет спасения в том, чтобы обладать властью, отделенной от могущества. Оказаться под владычеством одного из высших — “наилучшее из двух”. Однако это “наилучшее из двух” оказывается самым наилучшим в нашем нынешнем опыте жизни в Римской империи. Этот счастливый опыт вызвал у всего мира самую сильную преданность по отношению к Риму. Мир не больше думает отделиться от Рима, чем судовая команда думает прервать связь с кормчим. Вы должны представить себе летучих мышей в пещере, тесно прижавшихся друг к другу и к скалам. Это подходящий образ для зависимости всего мира от Рима. Сегодня в каждом сердце предметом главного беспокойства является страх отделения от роя. Мысль о том, что можно быть покинутым Римом, настолько ужасна, что исключает всякую мысль о безответственной измене ему.
Так положен конец тем диспутам о независимости и о престиже, которые были причиной начала всех войн в прошлом. И хотя некоторые народы, подобно бесшумно текущим водам, восхитительно спокойны — радуясь своему освобождению от тяжелого труда и забот и осознав, наконец, что все их прежние битвы были бесцельны, — существуют и другие народы, которые даже не знают или не помнят, сидели ли они когда-нибудь на троне власти. Фактически, мы являемся свидетелями новой версии памфилийского мифа (или сочиненного самим Платоном?). В момент, когда государства мира уже лежали на погребальном костре, став жертвами собственной братоубийственной борьбы и суматохи, всем им тотчас же было даровано [римское] владычество и они немедленно вновь вернулись к жизни. Как они достигли такого состояния, они были неспособны сказать. Они ничего не знали об этом и могли только изумляться своему нынешнему благоденствию. Они были словно пробужденные спящие, которые пришли в себя и теперь освободились от своих сонных видений, преследовавших их лишь мгновение назад. Они больше не могли поверить, что когда-либо существовали такие вещи, как войны… Весь обитаемый мир ныне праздновал постоянный праздник… Так что единственные, кого можно пожалеть за то, что им недостает таких хороших вещей, это народы, которые остались за пределами Империи — если такие народы еще остались…»{85}.
Этот необычный скептицизм в вопросе о том, заслуживает ли в действительности какой-либо народ за пределами Римской империи упоминания, достаточно характерен и оправдывает то, что мы называем подобные институты универсальными государствами. Они универсальны не в географическом смысле, но в психологическом. Например, Гораций в одной из своих од говорит нам о том, что он безучастен к тому, «что страшит Тиридата»[324]. Царь Парфии, несомненно, существовал, но он просто не имел никакого значения. В подобном же тоне маньчжурские императоры дальневосточного универсального государства, ведя свои дипломатические отношения, предполагают, что все правительства, включая правительства западного мира, в некий неопределенный период времени в прошлом получили разрешение существовать от китайских властей.
Однако действительность этих универсальных государств была чем-то совершенно отличным от той блестящей поверхности, которая представлялась Элию Аристиду[325] и другим их панегиристам в различные эпохи в различных странах.
Безвестное божество нубийской границы египетского универсального государства превратилось благодаря гению эллинской мифологии в смертного царя эфиопов, который имел несчастье стать возлюбленным Эос, бессмертной богини утренней зари. Богиня умолила своих собратьев-олимпийцев даровать ее смертному возлюбленному бессмертие, которым обладали она и равные ей. И хотя они относились ревниво к своим божественным привилегиям, она так настойчиво упрашивала их, что они наконец поддались ее женской назойливости. Однако даже этот неохотно данный дар был испорчен роковым изъяном, ибо нетерпеливая богиня забыла о том, что бессмертие олимпийцев сочеталось с вечной молодостью, и другие бессмертные злорадно позаботились о том, чтобы дать ей не более чем она просила. Последствия были и ироничны, и трагичны. После медового месяца, который пронесся, с точки зрения олимпийцев, в мгновение ока, Эос и ее теперь уже бессмертный, однако неумолимо стареющий супруг оказались обреченными навеки горевать о злополучном положении Тифона. Старость, которой безжалостная рука смерти никогда не могла положить конца, была несчастьем, которое никогда бы не смог испытать смертный человек, а вечная печаль была тем постоянным чувством, которое не оставляло места никакому другому чувству или мысли. Для любой человеческой души или человеческого института бессмертие в мире сем оказалось бы мученичеством, даже если бы оно и не сопровождалось физической дряхлостью или умственным старением. «В этом смысле, — писал император-философ Марк Аврелий (161-180 гг. н. э.), — правильно было бы сказать, что любой сорокалетний человек, наделенный умеренным рассудком, уже видел — в свете единства природы — целиком и прошлое, и будущее». Если эта оценка способности человека к опыту поражает читателя как чрезмерно низкая, то он может найти причину этого в эпохе, в которую жил Марк Аврелий. «Бабье лето» — эпоха скуки. Ценой «Римского мира» явилась потеря эллинской свободы. И хотя эта свобода всегда была привилегий меньшинства, а привилегированное меньшинство могло оказаться безответственным и деспотичным, в ретроспективе становилось очевидно, что неистовая свирепость цицероновской кульминации эллинского «смутного времени» оказалась самой настоящей сокровищницей захватывающих и вдохновляющих тем для римских ораторов. Их эпигоны в самодовольный и упорядоченный траяновский век могли условно осуждать это время как ужасы не nostri saecili[326], но они должны были ему тайно завидовать, терпя постоянные неудачи в своих напряженных усилиях заменить искусственным изобретением стимул, крайне необходимый для жизни.
На заре надлома эллинского общества Платон, беспокойно искавший защиты от его дальнейшего падения, пытаясь закрепить его в неподвижном состоянии, идеализировал относительную стабильность египетской культуры. Тысячу лет спустя, когда эта египетская культура все еще существовала, хотя эллинская цивилизация уже переживала предсмертную агонию, последние неоплатоники довели отношение своего учителя до почти яростной ступени некритичного восхищения.
Благодаря упорности египетского универсального государства в его вновь и вновь возникающем стремлении вернуться к жизни после того, как его тело должным образом уже положили на целительный погребальный костер, египетская цивилизация явилась свидетельницей того, как ее современницы — минойская, шумерская и индусская культуры — исчезли и уступили место своим преемницам младшего поколения. Некоторые из них, в свою очередь, тоже исчезли, в то время как египетское общество все еще продолжало жить. Египетские историки могли наблюдать рождение и смерть первой сирийской, хеттской и вавилонской ветви шумерской цивилизаций, а также начало и упадок сирийской и эллинской ветвей минойской цивилизации. Однако этот баснословно затянувшийся эпилог к естественному сроку жизни надломленного египетского общества был не чем иным, как чередованием долгих периодов скуки с лихорадочными вспышками демонической энергии, на которые дремлющее общество побуждали воздействия чуждых социальных систем.